Монтескье и Екатерина 2. Комиссия 1767 года. Письмо к д'Аламберу. Никита Панин

 

РУССКАЯ ИСТОРИЯ

 

 

Монтескье и Екатерина 2. Комиссия 1767 года. Письмо к д'Аламберу. Никита Панин

 

      Проводником влияния Монтескье на дворянскую идеологию в широкой публике принято считать "Наказ", данный Екатериной 2 известной "комиссии" 1767 года. Едва ли с каким-нибудь фактом из нашей истории XVIII века связано больше предрассудков, нежели с этой комиссией и ролью в ней Екатерины. Во-первых, самый созыв ее представляется началом какой-то новой эры.

 

Приступая к чтению подлинных документов, вы больше всего будете поражены тем, что это необыкновенное событие никакой сенсации среди современников не произвело. И это просто потому, что ничего принципиально нового в затеянном Екатериной предприятии для этих современников не было. Недостатки уложения царя Алексея отчетливо сознавались еще при Петре, и над "сочинением" нового уложения работали комиссии уже с 1728 - 1729 годов, причем члены этих комиссий выбирались, "согласясь губернатором обще с дворяны". Эти полу выборные комиссии корнями непосредственно восходили к Земским соборам XVII века, и шляхетство относилось к ним с таким же равнодушием, как в свое время к этим последним.

 

       Комиссия 1767 года отметила собой не какой-либо новый шаг правительственной политики, а огромное повышение сознательности в дворянской массе: дворянам теперь было что сказать, и они заговорили так дружно, так обстоятельно и определенно, что правительство Екатерины II несколько даже этого испугалось.

 

Наша литература, в оценке результатов комиссии, довольно прочно усвоила себе мнение, высказанное биографом ее "маршала" (председателя) Л.И. Бибикова: "Должно признаться чистосердечно, предприятие сие было рановременно и умы большей части депутатов не были еще к сему приготовлены и весьма далеки от той степени просвещения и знания, которая требовалась к столь важному их делу". Но это было мнение правительственных кругов, фактическим агентом которых в комиссии был Бибиков. И его биограф тут же, сряду, проговаривается о другой причине роспуска комиссии: "Некоторые же из них (депутатов), увлеченные вольнодумием, ухищрялись уже предписывать законы верховной власти".

 

Это объяснение гораздо ближе к делу. Сравнивая наказы, какими снабдили дворянские общества своих уполномоченных, со знаменитым "Наказом" императрицы, читатель задним числом переживает чувства, вероятно, испытанные самим автором этого последнего "Наказа" - чувство стыда за человека, который выступил, чтобы учить других, и которому эти другие показали, что они лучше его знают дело.

 

 "Ограбившая президента Монтескье" Екатерина кокетливо называла свою книжку "ученическим произведением": она и не подозревала, сколько жестокой правды в таком отзыве. Удивительнее всего, что такие историки, как Соловьев, могли целыми страницами цитировать "Наказ" как произведение самой императрицы, написанное лишь "под влиянием" Монтескье и Беккариа.

 

 

Это совершенно то же самое, что сказать, что составленный студентом к экзамену конспект профессорского курса есть произведение, написанное "под влиянием" данного профессора. Возьмите, для примера, главу XI, трактующую о самом животрепещущем вопросе эпохи - о положении крепостных. Она была предметом особого внимания императрицы и дошла до нас в двух редакциях: более полной, исправленной рукою Екатерины и оставшейся в рукописи, и сокращенной, которая была напечатана. Соловьеву это дает повод показать на примере, как либеральные мечты императрицы блекли в удушающей атмосфере ее крепостнического двора.

 

 Вот что она хотела и вот что позволили ей не сделать, а только сказать! В крепостничестве приближенных Екатерины едва ли можно сомневаться, но, цензуруя XI главу "Наказа", они руководились едва ли своими крепостническими вожделениями, а, вернее всего, просто элементарными требованиями литературного вкуса.

 

В краткой редакции остались и характеристика рабства как неизбежного зла, и обидное для помещиков напоминание о знакомом нам указе Петра I, и весьма скользкая, по тогдашним временам, фраза о "собственном рабов имуществе". Вычеркнуты же были бесчисленные примеры германские, македонские, афинские, римские, ломбардские, из "законов Платоновых" и иные, выписанные великой императрицей из XV книги "Духа законов" с прилежанием гимназистки, конспектирующей первую серьезную книжку, которая попала ей в руки. Насколько конспектирующая вникла в смысл конспектируемого покажут два образчика.

 

Говоря о законе Моисеевом, фактически позволявшем убивать раба, только не сразу, Монтескье восклицает: "Что за народ, у которого гражданский закон должен был быть в противоречии с законом естественным!" (Quel peuple que celui ou il fallait que la loi civile se relachat de la loi naturellei!). Екатерине понравилась фраза. Но как же выразиться непочтительно о "законе Моисеевом" - ведь это священное писание, ни более ни менее... Она сейчас же нашлась: слова Монтескье о евреях она применила к... римлянам. Правда, римлян автор "Духа законов" ни в чем подобном не обвиняет, и еврейский хвост, приделанный к римской голове, производит впечатление большой неожиданности, но зато уцелел звонкий конец периода, - а православному духовенству не на что пожаловаться. Другой пример еще лучше.

 

Говоря о вредном влиянии вольноотпущенников в Древнем Риме, Монтескье делает из этого вывод, что не следует сразу, одним общим законом, освобождать большое количество рабов. Пример, который он приводит, говорящий о влиянии вольноотпущенников в народном собрании, обращение к "хорошей республике" (bonne republique) - весь контекст, словом, не оставляет ни малейшего сомнения, что это место "Духа законов" имеет в виду демократическую республику, подобную античным. Можно себе представить, какие большие глаза сделал бы "ограбленный" Екатериной "президент", если бы он имел возможность прочесть § 277 "Большого наказа": "Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных". Эта фраза стоит в обеих редакциях (в окончательной она составляет § 260): окружавшие Екатерину помещики, вероятно, хорошо видели, что фраза ни к селу, ни к городу, но она так приятно звучала для помещичьего слуха...

 

     Среди 28 параграфов, составляющих первоначальный текст этой главы, только два, оба заключающие в себе конкретные примеры - один знакомую нам ссылку на указ Петра, другой, изображающий судебные порядки Финляндии, - не представляют собою перевода или пересказа соответствующих мест "Духа законов". Критикуя императрицу, ее крепостники-придворные критиковали, в сущности, "президента Монтескье": немудрено, что он местами показался им чересчур либеральным. Зато в нем должны были найтись места, весьма приятные для дворянского самолюбия, но не очень удобные для самого "автора" "Наказа". Автор "Духа законов", как известно, очень считался с требованиями современной ему французской цензуры.

 

Он отнюдь не хотел принадлежать к тем памфлетистам, которые гнили в тюрьмах "возлюбленного" короля Людовика XV. Для этого бывший президент Бордосского парламента был слишком большим барином. Ради цензуры, как это доказано новейшими исследованиями, он не стеснялся даже вставлять в свои писания отдельные благонамеренные фразы, явно противоречившие общему строю его мыслей*. Ради той же цели он, сторонник аристократической конституции тогдашнего английского типа, за образец благоустроенной монархии взял не Англию, а Францию, но, путем идеализации старых феодальных обычаев, вымерших еще до Людовика XIV, настолько приблизил ее к любимому своему типу, что эту искусственную Францию и Англию оказалось возможным поставить за одну скобку. Францию же натуральную и неприкрашенную, классическую Францию "старого порядка", он изобразил под видом "деспотии", перенеся место действия на далекий Восток.

 

Французская публика XVIII века не хуже умела читать между строк, чем русские читатели Щедрина сорок лет назад. Приемы Монтескье на его родине никого не ввели в заблуждение, но коронованную составительницу конспекта к "Духу законов" они подвергли жестокому испытанию. Ей очень нравилась эта книга, которую она, как трогательно сама признавалась в известном письме к д'Аламберу, "переписывала и старалась понять". Но она не меньше любила и самодержавие, а Монтескье говорит о нем так дурно и так неблагозвучно его называет! Но Екатерина и тут, в конце концов, нашлась. Монтескье говорит, что в большой стране неизбежно должен быть деспотический режим, а Россия очень большая страна - значит, деспотизм в ней извиним.

 

Против географии не пойдешь. И в назидание русским медведям вслед за элементарными географическими сведениями о размерах Российской империи выписываются соответствующие места из "Духа законов". Но автор рисует деспотию очень черными красками - в ней господствует страх, у подданных нет чувства чести и тому подобное. На это Екатерина никак не была согласна: в ее деспотии ничего подобного не будет. Установив с географической непреложностью, что в России никакой образ правления невозможен, кроме самодержавного, "Наказ", характеризуя российское самодержавие в деталях, без всякого зазрения совести "грабит" те главы Монтескье, которые трактуют о монархии, т.е. о монархии ограниченной, конституционной. Как тут не вспомнить милую русскую интеллигентку 1905 года, пытавшуюся составить "свою" программу, выбрав "лучшее" из программ всех партий, ожесточенно боровшихся между собой?

   

   Так чистолитературным путем в "Наказе" очутились две главы, III и IV, несомненно, стоявшие в противоречии с "существующим в Российской империи образом правления". Первая из них освещала политические претензии дворянства, как непременного участника в управлении.

 

В монархической схеме Монтескье дворянство есть "посредствующая власть", pouvoir intermediaire, настолько необходимая, что без нее нет и монархии, как ее понимает "Дух законов": "Без дворянства нет монарха, а есть деспот". Екатерина воздержалась от цитирования этой последней опасной фразы, но послушно скопировала все остальное, что говорил ее профессор о "властях средних". Она сохранила буквально даже форму слов Монтескье, говоря от первого лица все, что он говорит от себя. Так как от читателя "Наказа" этот плагиат был скрыт, то раболепная типография, набирая "я", "меня" крупным шрифтом, как подобает лицу государыни, не подозревала, что она возвеличивает этим какого-то не совсем благонадежного французского литератора. Но тут оказалась пикантность двойная: и сама Екатерина, копируя пассаж о "средних властях", не подозревала, что в него вставлен один из cartons, имевших целью надуть французскую цензуру и несколько замаскировать резко конституционный характер всего этого рассуждения. Но carton был рассчитан на то, что понятливый читатель сумеет его вынуть и добраться до истинного смысла.

 

Переводя это место буквально, Екатерина невольно посвящала русского читателя в такие секреты, которые считались официально запретными даже для читателя французского.

 

Недаром Никита Панин, принадлежавший, вероятно, к понятливым читателям Монтескье, говорил по поводу "Наказа" об "аксиомах, способных опрокинуть стены". По существу, он был, вероятно, очень доволен этими стенобитными "аксиомами", а в особенности его должна была удовлетворить глава IV. Идеализируя старую Францию, Монтескье находит одну из сдержек монархического произвола в старом французском парламенте, регистрировавшем новые законы, причем он мог отказаться, в теории, от регистрации закона произвольного, нарушающего старинные "привилегии" подданных короля, и делавшем "представление" монарху в случае, если его распоряжения противоречили законам старым.

 

Как "власти средние" были пережитком средневекового вассалитета, физически необходимого сюзерену, а потому и юридически делившего с ним власть, так парламент старого порядка был рудиментом собрания крупнейших из этих вассалов, королевской курии, строго охранявшей неприкосновенность феодального контракта. В XVIII веке ни то, ни другое не имело реального смысла, что Монтескье, конечно, прекрасно понимал, но перед ним стояла задача найти легальные формы для обуздания королевского произвола; старый французский парламент помогал замаскировать настоящую сдержку, какою был бы парламент английский. В русской истории курии соответствовала боярская дума, но дворянская революция XVI - XVII веков настолько потрясла ее, что буржуазному режиму Петра удалось снести старое учреждение без остатка.

 

Дворянской реакции елизаветинского времени пришлось творить сызнова: роль совета крупных вассалов стал играть сенат. Сенат и явился в "Наказе" тем "хранилищем законов", которому в схеме Монтескье соответствовал старый парламент. "В России сенат есть хранилище законов" (§ 26). "Сии правительства (сенат и "власти средние"), принимая законы от государя, рассматривают оные прилежно и имеют право представлять, когда в них сыщут, что они противны Уложению" (§ 24). "Сии наставления возбранят народу презирать указы государевы, не опасаяся за то никакого наказания, но купно и охранят его от желаний самопроизвольных и от непреклонных прихотей" (§ 29).

 

    В стене самодержавия была проделана настолько крупная брешь, что позднейшее, при Павле Петровиче, превращение "Наказа" в "запрещенную книгу" более чем понятно. Но если мы присмотримся к непосредственному влиянию литературных упражнений императрицы на дворянскую массу, мы увидим, что впечатление от изданной по высочайшему повелению конституционной брошюры было довольно слабое. Дворянство тоже читало Монтескье, и, кажется, задача "понять" его далась дворянству лучше, нежели его государыне.

 

Мы увидим несколько ниже, что на той же основе крупнейший дворянский идеолог эпохи князь Щербатов сумел развить политическую теорию такой смелости и широты, что дальше этого шагнули только декабристы, оказавшиеся, благодаря этому дальнейшему шагу, уже на чистореволюционной почве.

 

Но декабристы имели перед собою новую "стену", в которой заново приходилось пробивать брешь. Перед екатерининскими же дворянами, в сущности, и стены-то никакой не было: фактически захват власти шляхетством уже совершился при Елизавете, оставалось найти юридические формулы и административные рамки для того, что было уже фактом. Меньше всего приходилось ломать в центре: при распылении власти влияние Центра на местные дела сказывалось довольно слабо, а поскольку такое влияние все-таки было, елизаветинским сенатом дворяне были довольны.

 

Эта инстанция казалась им как бы само собою разумеющейся, естественной вершиной дворянского "корпуса". "Всеподданнейше просим, - говорили боровские дворяне в наказе своему депутату, - чтобы по сочинении, при помощи Божией, Нового Уложения дозволено было дворянам, через всякие два года, в городе или где заблагорассудят, но в своем уезде, съезд иметь и на оном рассуждать и рассматривать, все ли в уезде в силу законов исполняется и не бывает ли кому от судебных мест, от квартирующих и проходящих полков и команд, или от кого бы то ни было какого утеснения, и ежели усмотрят, что происходить будет к ущербу казенному или к неисполнению законов или к утеснению дворян и крестьянства, в таком случае всемилостивейше дозволить помянутому собранию прямо от себя, выбрав депутата, чрез оного с верным и ясным доказательством, представить в правительствующий сенат".

 

 

К содержанию книги: Покровский: "Русская история с древнейших времён"

 

Смотрите также:

 

РОССИЯ 18 век  Сословная монархия  Изменения системы власти. Сословная монархия.