Происхождение итальянского Возрождения. Начало раннего Возрождения в итальянском искусстве

  

Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

  

Из цикла «Происхождение итальянского Возрождения»

 Начало раннего Возрождения в итальянском искусстве


 В.Н. Лазарев

 

Введение

 

Рубеж XIV-XV веков был временем оживления гуманистической мысли. Но своего полного развития гуманизм достиг лишь в первой половине XV века1. В предшествующую эпоху он был связан с деятельностью одиночек и во многом скован' средневековыми имперскими идеями и церковными традициями, в силу чего его можно рассматривать по сравнению со зрелым гуманизмом как своеобразную форму протогуманизма. Ему недоставало свободы суждений, независимости по отношению к авторитетам, далеко идущего радикализма. Все это приносит с собою XV век. Гуманизм быстро ширится как идейное движение : он захватывает купеческие круги, гнездится при дворах тиранов, проникает в папскую канцелярию, просачивается на саму кафедру св. Петра (Мартин V, Николай V, Пий II), вооружает политиков словесным оружием, нисходит на площадь, где оставляет глубокий след в народной поэзии, определяет облик палаццо и храмов, дает богатую пищу для размышлений живописцам и скульпторам. Складывается новая, светская интеллигенция, образующая своеобразную интеллектуальную державу, чьи границы постепенно все более и более расширяются — от Лиссабона до Упсалы, от Эдинбурга до Кракова2. С необычайной легкостью передвигаются гуманисты — эти убежденные сторонники studia humanitatis3 — из города в город, из страны в страну. Они организуют кружки, читают лекции в университетах, учительствуют в богатых семьях, выступают ближайшими советниками государей и синьорий. В них привлекает удивительная живость мысли, откликающейся на все запросы жизни, смелый критический дух, равнодушие к церковным догмам, долгие века довлевшим над сознанием верующих, веселая общительность. Они бесконечно спорят друг с другом, ссорятся, потом мирятся, потом вновь пишут насыщенные желчью инвективы, потом с легкостью забывают обиды. Они полны оптимизма, полны веры в безграничные возможности человека, для них не существует более иерархического общества, в котором каждый человек был прикован к своему сословию. Они мыслят свободно, широко, смело, что явилось следствием быстро нарастающей секуляризации и отсутствия церковной цензуры и вообще всяческой цензуры. Провидение господне их уже мало беспокоит, так как человек, по их мнению, сам кует свою судьбу. По тонкому замечанию Герцена, «humanitas, humaniora» раздавалось со всех сторон, и человек чувствовал, что в этих словах, взятых от земли, звучат vivere memento, идущие на замену memento mori, что ими он новыми узами соединяется с природой; humanitas напоминало не то, что люди сделаются землей, а то, что они вышли из земли и им было радостно найти ее под ногами, стоять на ней ... »4.

В формировании гуманистического мировоззрения огромную роль сыграла античная литература. Количество ее источников умножалось с каждым годом, в поисках за ними разъезжали по всем странам света. Древние списки с античных рукописей открывали и в Византии и в старых монастырских библиотеках Италии, Франции, Германии, Англии. Новые представления о мире и человеке должны были пройти сквозь горнило мысли классических писателей, прежде чем они облекались в плоть и кровь. Житейская философия древних представляла собою притягательный мир, бесконечно более разнообразный и доступный, нежели строгая и неумолимая мораль богословских сочинений, мир куда более разумный и привлекательный, нежели головоломные построения схоластов. И потому к ней так жадно тянулись. Античные рукописи и. памятники были не мертвыми вещами, но подлинными учителями, помогавшими открыть самого себя и воспитать свою личность. Недаром Поджо так писал о них своему другу Никколо Никколи: это «не камни, дерево и бумага, а материал для возведения памятника собственной личности»5. Опираясь на этот материал, итальянские гуманисты сумели его блестяще использовать. В их руках он как бы стал новым созданием и поистине бесценным кладезем. Знание античных авторов содействовало быстрому росту светских тенденций как в учении о человеке, о его достоинстве и свободе, так и в системе его образования. Оно помогло трактовать государства как нечто сугубо земное, не связанное с «градом божиим» и со средневековой имперской идеей. Оно расширило научные горизонты и обострило интерес к географии. Оно способствовало созданию той духовной общности, которая объединяла всех гуманистически мыслящих людей. На этом пути гуманисты стали убежденными проповедниками просвещения, открыто нападая на астрологов, алхимиков и всяческие суеверия. Они не боялись обращаться к широким кругам публики, для чего размножали свои сочинения, инвективы, письма. В их энергичной деятельности нетрудно усмотреть зачатки демократической журналистики.

Ранее всего и наиболее последовательно гуманизм выявил себя как широкое течение общественной мысли во Флоренции. И поскольку наше исследование посвящено вопросу о происхождении итальянского Возрождения, постольку, естественно, в з-м томе основное место отведено культуре и искусству Флоренции первой половины XV века. Именно на флорентийской почве произошли все коренные сдвиги, и именно здесь проблема происхождения итальянского Возрождения перерастает в проблему его становления. Не будь Флоренции, Возрождение все равно проложило бы себе путь в Италии, так как для этого существовали все предпосылки. Но оно было бы иным, не таким ранним и не таким полным. Ему не хватило бы классической ясности выражения и высокой гуманности.

К XV веку империя и церковь окончательно утратили свое ведущее значение. На смену им пришли самостоятельные государства чисто светского типа, проводившие независимую политику в своих собственных интересах. Самыми крупными государствами Италии были герцогство миланское, неаполитанское королевство, папская область и венецианская республика. К ним следует присоединить флорентийскую республику, занимавшую небольшую территорию,

но обладавшую огромным по тому времени экономическим потенциалом. Эти пять государств боролись за власть, враждовали друг с другом, подкапывались друг под друга. В сфере их влияния находились мелкие города-государства (такие, как Генуя, Феррара, Лукка, Сиена, и др.). которые не могли проводить самостоятельную политику и принуждены были блокироваться с более мощными силами, смотря по обстоятельствам. Эта политическая раздробленность Италия XV века отдаленно напоминала систему греческих полисов. Культура здесь носила весьма разветвленный характер, не подавленная и ке унифицированная центральной монархическом властью. Каждый город дорожил своими коммунальными вольностями и культурными традициями, не желая ими поступаться даже тогда. когда город был временно захвачен врагами. Это привело к тому, что кватроченто не знало унификации. Оно было богато проявлениями местного патриотизма, обусловившего возникновенвг большого количества локальных художественных школ. Отсутствие национального единства частично компенсировалось сознанием культурнее общности, чему в первую очередь содействовали гуманисты, как бы цементировавшие всю итальянскую культуру XV века. Их идеи и взгляды с необычайной быстротой ассимилировались образованными кругами даже небольших городов. И когда эти города делались местом горестного изгнания, то изгнанники без труда встречали з них приверженцев новых гуманистических эок-трин, с которыми они легко находили обпшж язык и с которыми могли отвести душу вдали с~ родины. Такая культурная общность была пгг-мечательной чертой Италии в XV веке, и именно она помогала итальянцам осознавать себя хах единое целое.

Из-за политической раздробленности Италмж и присущего отдельным государствам стремления расширить свои границы за счет cocezei частые войны сделались рядовым явлением. OEZ велись с помощью наемников и стоили огромных денег для оплаты кондотьеров и наемных солдат. Этим войнам предшествовала и эти войны сопровождались усиленной дипломатически

деятельностью, в которой самое живое участие принимали гуманисты. В их рядах были и монархисты, и паписты, и республиканцы, смотря по тому, кому они служили и с кем были связаны. Это разнообразие политических убеждений особенно типично для итальянских гуманистов, поскольку в Италии существовали государства и монархического (герцогство миланское и неаполитанское королевство) и республиканского типа (Флоренция, Венеция, Генуя, мелкие города-государства). И получилось так, что именно Флоренции суждено было возглавить борьбу против попыток герцогов Висконти и неаполитанского короля Владислава утвердить в объединенной Италии единоличную власть. Если бы Италия уподобилась в своем политическом развитии Испании, Франции и Англии, она стала бы, вероятно, более мощным государством, но это бы пошло в ущерб ее культуре, и не было бы Ренессанса со всем богатством его оттенков, столь характерным для кватроченто.

Борьба с Джан Галеаццо Висконти (i 390-1392, 1398-1402) и с Филиппо Мария Висконти (1424-1428, 1430, 1438, Т44Т), а также с неаполитанским королем Владиславом (1413-1414) была тяжелой, отнимала много моральных сил и стоила огромных денег, что было непосильно даже для столь богатого города, как Флоренция. Флоренция дважды стояла (в 1402 и 1414 гг.) на грани катастрофы, и только внезапная смерть ее могущественных противников спасла ее от гибели. Джан Галеаццо был умным и коварным политиком. Беспринципный и жестокий, непомерно властолюбивый, он мечтал «объединить Тоскану и Ломбардию» и «возложить на себя корону всей Италии»6, раздавить коммунальные вольности города и подчинить вся и все своей власти. Если бы он победил, то восторжествовали бы феодальные порядки и централизация имперского типа. Это прекрасно понимала республиканская Флоренция. Она ясно отдавала себе отчет в катастрофических последствиях проигранной войны и поэтому напрягла все свои силы, чтобы ее не проиграть. А Джан Галеаццо действовал весьма последовательно. Он окружил Флоренцию со всех сторон, отсекая ее союзников и захватывая

те земли и города, в которых Флоренция была кровно заинтересована. В 1389 году он завладевает Сиеной, в 1392-м — Пизой, около 1400 года его власть признают Перуджа, Кортона, Кьюзи, Сполето, Ассизи, Болонья. Во Флоренции осознавали всю серьезность положения, но и граждане и государственные мужи не впали в панику. «В несчастьях испытывается доблесть (virtus); поэтому мы .должны проявить отвагу и силу, хотя дела в Болонье сложились против нас», — говорит Филиппо де Корсини'. «Несмотря на то, что войска, которые мы имели в Болонье, разбиты, мы должны смело идти вперед», — заявляет глава олигархической партии Мазо дельи g Альбицци8. И такие же голоса раздаются из ibid, правящих кругов: «Мы не должны бояться, но мужественно бороться», «пусть наши умы будут 9 не покорены, а воодушевлены»9. Нет места для компромиссов, «мы уже давно в состоянии войны с властителями Милана, и никогда не будет мира, пока одна из сторон не будет уничтожена, поэтому мы должны действовать решительно»10.

Когда маленькая Флоренция выстояла и из-за неожиданной смерти тирана, близкого к осуществлению своей цели, внезапно избавилась от нависшей над нею опасности порабощения, весь город ликовал. Укрепились гражданственные чувства, возросло сознание того, что республиканский строй «свободной» Флоренции оказался сильнее тиранических посягательств «нового Цезаря». Но победа далась нелегко. Она потребовала затраты не только огромных материальных средств, но и моральных сил, потребовала «га-gione», с помощью которого флорентийские политики успешно сдерживали натиск висконтиев-ской конницы. Особенно ясно это сказалось в постройке моста через По под Мантуей. Это было очень дорогое и в техническом отношении сложное сооружение, обеспечивающее флорентийским войскам проникновение в Ломбардию, что делало уязвимыми военные позиции Джан Галеаццо. И здесь лишний раз проявился тонкий расчет флорентийских политиков, способных на «большие деяния» (grandi fatti)11.

И десяти лет не пользовалась Флоренция миром, как на ее голову свалилась новая угроза, не менее опасная, чем перспектива владычества Висконти. На этот раз она шла с юга: неаполитанский король Владислав захотел как бы повторить опыт Джан Галеацдо и выступить объединителем всей Италии. В 1408 году в его руки попадает Рим с прилегающими территориями и вся Умбрия, в 1409 году Кортона — южный форпост Тосканы, в 1414-м — Болонья. Флоренция объединяется со своим исконным врагом Сиеной, ведет переговоры с Владиславом о неприкосновенности Флоренции, Сиены и Болоньи, но явно ему не доверяет, о чем свидетельствует 25-кратное отклонение Советом двухсот проекта мирного договора12. И вот Флоренцию в этих тяжелых для нее обстоятельствах опять не покидает счастье: в августе 1414 года внезапно умирает Владислав, и судьба вторично рассекает гордиев узел, который угрожал Флоренции обернуться мертвой петлей. И вновь выстояла флорентийская республика, объединившая вокруг себя свободные города-государства. О настроении ее правителей хорошее представление дают слова одного из членов правящей олигархии Джино Каппони: «лучше жить под властью чомпи, чем под тиранией короля»13. И это говорил флорентийский богач, чьи материальные права несомненно были бы сильно ущемлены, если бы власть во Флоренщш попала в руки рабочих младших цехов. Такова была природа флорентийского патриотизма.

После того как Флоренция во второй раз отвела от себя смертельную угрозу, она встала на путь энергичной экспансии. Ее торговые интересы требовали обретения морских путей для более быстрого сбыта товаров. В 1406 году она захватывает Пизу, в 1421-м — покупает Ливорно. Таким образом в ее руки попадают два морских порта, что открывало широкие перспективы для торговли. Флоренция становилась вроде как морской державой, наподобие Венеции и Генуи. Благодаря удачному исходу борьбы с Висконти и королем Владиславом ее политический авторитет в Италии сильно возрос. В 1419 году папа Мартин V возводит флорентийского епископа в сан архиепископа. Флоренция находится на подъеме, и ее могущественные цехи умело используют благоприятную ситуацию для расширения экономических связей.

В 20-х годах над Флоренцией снова сгущаются тучи и снова возникает реальная опасность ее существованию. На этот раз — опять со стороны Висконти, с севера. Противником Флоренции выступает многоопытный миланский герпог Филиппе Мария Висконти. После захвата герцогом Форлй и Имолы флорентинцы, «народ мирный и спокойный по природе», как они сами называют себя в манифесте14, объявляют ему в 1424 году войну. После двух тяжелых поражений при Вальдиламоне и Дзагонара события приняли для Флоренции угрожающий оборот. И лишь стойкость и ум ее государственных деятелей помогли выйти из тяжелого положения. В 1426 году Флоренция образовала с Венецией Лигу, задача которой состояла в том, чтобы преградить Фи-липпо Мария путь к единоличной власти и сохранить «libertas», иначе говоря, свободу городов-государств. Заключенный в 1428 году мир перемежался новыми войнами (с 1430 г.) и новыми мирными договорами, пока в 1441 году в Кремоне не был заключен прочный мир, положивший конец войне с Висконти и подаривший Флоренщш район Казентино. И во второй войне с Миланом республиканская Флоренция вышла победительницей, полностью отстояв свою независимость.

Как любая итальянская война XV века, и эта война с Висконти стоила больших денег. Здесь хочется привести один факт, который бросает яркий свет на природу флорентийского патриотизма.

Когда после тяжелых поражений первых лет второй войны с Висконти народ особенно остро ощутил непосильное бремя новых налогов, в исполнительных органах встал вопрос о более справедливом их распределении на основе точного учета имущества и доходов с него (estimo). Ринальдо дельи Альбицци и Никколб да Уццано, главари правящей олигархии, провели 22 мая 1427 года закон о подоходном обложении (cata-sto). Хотя этот закон был для них и всей их группы крайне невыгодным, они сами предложили его, в чем сказался флорентийский патриотизм, не останавливавшийся ни перед какими жертвами, лишь бы была сохранена свобода города. Конечно, не исключена возможность, что, проводя такой закон, Ринальдо дельи Альбицци и Ник-коло да Уццано пытались, как полагает М. А.Гу-ковский15, вернуть ускользавшую от них симпатию широких народных масс и одновременно выбить почву из-под ног враждебной партии, возглавляемой Джованни ди Аверардо Медичи, давно отстаивавшего идею справедливого перераспределения налогового бремени. Но даже если это так, показателен сам факт выдвижения реформы представителями господствующего класса, хотя реформа эта явно шла им в ущерб.

И в XV веке цехи продолжали играть во Флоренции исключительно большую роль. Кто не был членом цеха, не мог сделать политическую карьеру. Но после подавления восстания чомпи (1378) старшие, наиболее богатые цехи (Лана, Сэта, Калимала, Камбио и др.) стали все сильнее теснить младшие: в 1381/82 году два цеха «божьего народа» были лишены политических прав, из восьми приоров, входивших в состав синьории, лишь два места было сохранено за младшими цехами. «Жирный народ» захватывал одну позицию за другой. Так была подготовлена почва для олигархии Альбицци и его приверженцев, которая правила Флоренцией с 1387 no I434 год — год возвращения из ссылки Козимо Медичи. Мазо дельи Альбицци, Никколо да Уццано, Джино Каппони были опытными политиками, вынесшими на своих плечах войны с Висконти и королем Владиславом. Они прекрасно знали механизм республиканского строя Флоренции и умели им управлять с помощью различных мероприятий и ухищрений, не ломавших, однако, самой системы. Их политические махинации отличались столь большой продуманностью и блеском, что это дало повод Я. Буркгардту говорить о государстве ренессансного типа как о своеобразном произведении искусства16. По отношению к политическим противникам во Флоренции, по возможности избегавшей ненужных жестокостей, широко практиковались изгнания и разорительные налоговые обложения. Для осуществления экстренных мероприятий создавались различные комиссии (balie), наделяемые законодательной властью, и через такие комиссии в срочном порядке проводились все нужные решения. Коммуна организует свой отряд воинов из пятисот человек и ополчение из двух тысяч граждан, верных олигархическому режиму. Ношение какого-либо оружия всем прочим гражданам запрещается под страхом смертной казни. Чтобы обеспечить себе большинство в выборных органах, составляются тщательно проверенные списки лиц, могущих баллотироваться (borsa). Но и этого мало. Правящая олигархия вводит небольшой дополнительный список (borsellino), в который вносятся имена лишь наиболее верных приверженцев режима (это обеспечивало в приорате два голоса)17. Несмотря на все, республика сохраняла выборный характер и у членов цехов легко могло складываться убеждение, что любой из них определяет результаты выборов. Этому обманчивому впечатлению содействовало то, что в XV веке население Флоренции было небольшим по сравнению с XIV столетием (около сорока тысяч человек), все члены цехов хорошо знали друг друга, мастерские (botteghe) оставались основной производственной ячейкой и их выборные были не пришлыми людьми, а коренными флорентинцами, которых объединяла любовь к родине и к своему республиканскому образу правления. Из среды этих цехов с их патриархальным укладом выходили все художники Возрождения, в эпоху кватроченто никогда не отрывавшиеся от жизни цеха, как мы это наблюдаем в XVI веке.

Та партия, которая одерживала победу во фракционной борьбе, стремилась обычно захватить в свои руки все ведущие государственные посты и заполнить своими ставленниками все республиканские органы. Так действовали Альбицци, и так действовал пришедший им на смену Козимо Медичи (1з89~14б4)18- С его возвращением, после недолгого изгнания, во Флоренцию утверждается принципат, и вся реальная власть начиная с октября 1434 года постепенно сосредоточивается в руках одного человека. Но характерно, что форма республики целиком сохраняется, как сохраняются и все ее основные органы и все цехи с их выборными должностями. Опираясь

на более широкие ремесленные круги, Козимо без труда и без кровопролитий совладал со все более зарывавшейся олигархией Альбицци (он ограничился изгнанием из Флоренции семидесяти трех граждан). И, проводя тонкую и мудрую политику, Козимо очень скоро сумел сделаться центральной фигурой не только во Флоренции, но и во всей Европе, где он почитался самым влиятельным и богатым человеком.

Козимо не порвал с олигархическими тради

циями режима Альбицци, но возглавляемая им

олигархия была более многочисленной и вклю-

чала в себя также отдельных выходцев из млад-

ших цехов. Самым главным для него была при-

верженность медичейской партии, в худшем слу-

чае — лояльность. Под этим углом зрения соста

влялись тщательно проверенные избирательные

списки, в которые не попадали враги режима ли

бо его потенциальные противники. Работа по

подготовке списков производилась с таким тща

нием, и ей придавалось такое большое значение,

что уже было неважно, происходили ли выборы

открытым голосованием или по жребию. Пред-

варительный отбор кандидатов (squittino), сове-

щательный орган (otto di pratica), выборщики (acoppiatori), внешне не нарушая конституции, добивались обычно того, что в основные республиканские органы попадали лишь промедичейски -?-=г? 2=::г;_-з во Фло- настроенные лица19. Так, не прибегая к террору, Козимо Медичи правил тридцать лет Флоренцией. Правда, ему приходилось все время лавировать, примирять вражду и противоречие «uomi-ni piu principali», но олигархия, в которую входили наиболее богатые семьи Флоренции, оказалась настолько крепкой, что испытала лишь один кризис — в 1455-1458 годах, когда наметилась республиканская оппозиция против чрезмерно жесткой системы выборов, допускавшей к власти одних лишь оптиматов20. Уроки восстания чомпи не забывались господствующим классом, и Козимо, опасаясь созыва народного собрания, тайным образом заручился военной поддержкой миланского герцога. Вслед за тем был проведен ряд мероприятий, закрепивших положение медичейской партии: были мобилизованы триста

всадников и пятьдесят пехотинцев; синьория изгнала из Флоренции трех граждан, а ста пятидесяти гражданам был запрещен без специального разрешения въезд в город из их загородных вилл; в созванном — в окружении войск — народном собрании быстро провели закон о создании новой балии. С этого момента все государственные дела обсуждались уже в доме Козимо, и после создания Совета ста была подготовлена почва-для тиранического правления Лоренцо Великолепного.

Сам Козимо был очень осторожен. Он всячески избегал демонстрировать свою власть, неохотно занимал выборные государственные посты и «когда он хотел что-нибудь сделать, — как свидетельствует Веспасиано да Бистиччи, — он стремился, дабы избегнуть по возможности зависти, действовать так, чтобы инициатива исходила не от него, а от других»21. При этом он всячески оберегал конституционные порядки, прекрасно понимая, сколь много существует обходных путей и сколь могучим средством в его руках был контроль над выборами. Так этот «республиканец», не нарушая обычаев республики, незаметно стал некоронованным правителем Флоренции. Как писал Вольтер, «его советы были в течение тридцати лет законами для его республики»22. «Viro sapientissimo» достиг всего в жизни, не сделав ни одного опрометчивого шага.

Правление Козимо Медичи обеспечило Флоренции процветание. Козимо избегал войн и ненужных кровопролитий, заботился об успехах промышленности и торговли родного города, умело управлял его финансами, стремясь всячески его приукрасить. Он не давал в обиду младшие цехи, обеспечивая себе поддержку и с их стороны. Его внешняя политика сводилась к сохранению в Италии равновесия сил, что укрепляло политические позиции Флоренции. В совершенстве зная все мельчайшие пружины республиканской системы, он без труда проводил нужные мероприятия, опираясь на олигархическое большинство. Когда было необходимо, то по его инициативе создавались различные комиссии и комитеты, через которые срочно проводились новые законы, когда было выгодно, произвольно удлинялись

сроки пребывания на постах выборных лиц (во Флоренции эти сроки обычно колебались от двух месяцев до года), когда возникала угроза активизации политических противников, то избирательные списки вновь и вновь просеивались. Во Флоренции ни на минуту не затихала политическая борьба, и управлять ею в столь трудных условиях было нелегким делом. Козимо же, «этой хитрой и лукавой лисе», как называли его враги, удалось установить стабильный режим, еще более стабильный, чем олигархия Альбицци. Своим успехом он был обязан выдающемуся государственному уму, прирожденному практическому чутью, скромности при пользовании властью, способности удерживать в равновесии личные интересы с благом большинства, наконец, заботам о чести родного города.

Исключительная влиятельность Козимо объясняется не только его умом, но и его несметным богатством. Хотя флорентийская промышленность уже прошла через высшую точку своего развития, которая падает на XIV век, она продолжала сохранять одно из ведущих мест в Европе, обогащая в первую очередь старшие цехи. Производство сукон упало с 8оооо-юоооо кусков в год до зоооо, что объясняется конкуренцией более качественного сукноделия Англии и Нидер- ландов23. Зато увеличилось производство шелка,  находившего широкий спрос в феодальных кру- гах и в среде разбогатевшей буржуазии. Однако главный приток денег во Флоренцию шел по банковским каналам. В 147° году во Флоренции было тридцать два банка (case bancarie). Эти банки своеобразно объединяли в себе различные операции: ссуду денег под проценты, производство сукна и шелка, торговлю, перевозку застрахованных товаров, кредитование ремесленников24. Уже XIVвек знал экономическую деятельность такого рода. Однако в XV столетии она приобрела больший капиталистический размах. Так, состояние Козимо Медичи (ок. 500 тысяч дукатов) относится к состоянию самых богатых банкиров XIV века Пе-руцци (ок. 150 тысяч дукатов), как примерно три к одному25. Но Козимо был не единственным богачом во Флоренции. Такие семейства, как Пацци, Альтовити, Гвидетти, Портинари, Гвальтеротти, Торнабуони, Сальвиати, Кавальканти, Фреско-бальди, Кашюни, Гваданьи, Альбицци, если и не могли соперничать с ним в богатстве, то все же владели огромными по тому времени капиталами, позволявшими вести широкий образ жизни. Семейство Медичи начало богатеть уже в

XIV веке. Особенно быстро этот процесс пошел в

XV столетии, когда Медичи нажились на эксплуа

тации месторождений квасцов в Тольфе и Воль-

терре. Квасцы широко использовались в текстиль

ной промышленности, и на них был широкий

спрос как в самой Италии, так и в Англии и Ни-

дерландах26. Козимо Медичи имел много филиа-

лов своей компании: в Пизе, Риме, Милане, Же

неве, Авиньоне, Брюгге, Генте, Лондоне и других

Городах27. Филиалы офорМЛЯЛИСЬ Не Как ОТДеле-

ния одной и той же фирмы, а как самостоятель-

ные компании, в каждую из которых Козимо (Mass.), 1963.

вкладывал не менее 50 процентов капитала. Это

делалось для того, чтобы обеспечить себя от бан

кротства. Ведя с присущей ему осторожностью

самые разнообразные дела, лишь бы они прино

сили значительную прибыль, Козимо вскоре сде

лался самым богатым человеком во всей Европе.

Он одалживал деньги папе, чьим постоянным

«казначеем» (campsores domini pape) он являлся,

миланскому герцогу, венецианской синьории, ко

ролям Франции и Англии, турецкому султану.

Он владел землями в Муджелло, Фьезоле, Ка-

реджи, домами во Флоренции, замечательным

собранием драгоценностей, монет, медалей, ка

мей, антиков, книг. Одна коллекция драгоцен

ностей оценивалась в 1464 году в 1200 дукатов.

При этом Козимо не был скупцом. Все старые

авторы прославляют его за щедрость; и действи

тельно, он не любил, чтобы деньги пребывали без

движения. Он имел обыкновение говорить, что,

если бы у него по мановению волшебного жезла

явилось все, что нужно для жизни и ее украшения,       

он все равно старался бы преумножить свое состояние

Никто так много не строил, как он. И это было для Флоренции новым явлением, так как почти все постройки возводились здесь дотоле на общественные средства. Козимо открывает собой линный ряд меценатов, без которых нельзя себе представить искусство Возрождения. Но в его покровительстве гуманистам, зодчим, художникам нет и тени аристократического зазнайства. Он общается с ними запросто, с благородной простотою, готовый всегда оказать им необходимую помощь. Козимо был и остался до конца своих дней меценатом демократического склада. В искусстве он отдавал предпочтение не роскоши и великолепию, а строгой простоте. Недаром Бру-неллески и Микелоццо были его любимыми архитекторами.

До Козимо строительство велось во Флоренции в основном на средства старших, самых богатых цехов. Они выделяли особые комиссии для осуществления их заказов и для контроля за ходом работ. Строительная деятельность частных граждан обычно ограничивалась устройством ка- пеллы в церкви своего прихода. Альбицци и Ник-колб да Уццано, опасавшиеся завистников и занятые по горло войнами, строили мало и неохотно. Палаццо Каппони, по традиции связываемый с Никколо да Уццано и его братом Анджело, отличается весьма скромной отделкой и, кроме  дворика, ничем не примечателен29. Из сохранив- 223. шейся описи имущества Анджело, составленной после его смерти в 1425 году, явствует, что внутренняя обстановка была очень простой и непритязательной30. Никколо по кертвовал средства на постройку здания университета, однако начинание это не удалось осуществить из-за того, что выделенный капитал был растрачен коммуной на неотложные военные цели. Меценатство частных лиц (как, например, Палла Строцци, Феличе Бранкаччи, Джованни ди Аверардо Медичи, Ан-дреа Пацци, Пьеро Кваратези и других) сводилось к расширению и обновлению старых церквей и монастырей и устройству, как уже отмечалось, фамильных капелл, причем все это шло через цехи31. Для этого члены цехов выделяли специальные капиталы, оговаривая, на что и как они должны быть истрачены. Отношение к богатству было еще весьма сдержанным, и пережитки францисканских учений о бедности и ее достоинствах  еще продолжали давать о себе знать32. И Леонардо Бруни И ПОДЖО ОТНОСЯТСЯ К богатству весьма индифферентно и никак не склонны преувеличивать его значение. Накапливать деньги на гробницу представляется Бруни нелепым, поскольку гораздо достойнее добиться известности своими деяниями33. Знаменитый доминиканский проповедник Джованни Доминичи (умер в 1420 г.) рекомендует перестраивать церкви, но так, чтобы никто не знал, на чьи деньги это происходит, причем он предпочитает реконструкцию старых храмов постройке новых34. Даже Маттео Паль-мьери полагает, что добродетельный человек не слишком усердно должен стремиться к богатству, но если это для него неизбежно, то лучше поскорее истратить деньги35. Во всех этих высказываниях давало о себе знать настороженное отношение к богатству, которое чаще всего составлялось в результате ростовщичества, осуждаемого церковью. А кто из флорентийских банкиров был в этом безгрешен? И поэтому понятна подозрительность граждан республиканской Флоренции к широким частным тратам на возведение построек и на их украшение. Козимо Медичи был первым, кто не побоялся открыто встать на путь ничем не ограниченного меценатства. Это было связано с укреплением его политических позиций и с тем фактом, что, став негласным правителем республики, он мог себе позволить тратить на возведение церквей и палаццо столько, сколько ему заблагорассудится. Но и он принужден был считаться с флорентийскими традициями и проявлять известную осторожность, тем более что его враги ревниво относились к столь чрезмерной в их глазах щедрости.

Поначалу Козимо действовал в жестких рамках цехового строя36. Он участвовал как член выделенных цехами комиссий в надзоре за работами над мозаиками флорентийского баптистерия и за постановкой статуи св. Матфея в Ор Сан Микеле. Матфей был патроном банкиров, и Козимо, как консул цеха Камбио, вел в 1419 году переговоры с автором статуи — Гиберти. Это говорит о том, что уже в те времена Козимо почитали как человека, сведущего в искусстве. Однако подлинной его страстью сделалась архитектура. Он считал, что воздвигнутые им здания обеспечивают ему бессмертие. Недаром он неизменно украшал их своим гербом. И он не жалел средств прежде всего на постройку церквей и монастырей. Возможно, здесь сказалась богобоязненность Козимо, всегда помнившего о том, что его богатства были нажиты в первую очередь от ссуды денег под проценты. Если верить старым источникам, он любил приговаривать в шутку: «Имей только терпение ко мне, Господи, и я воздам тебе стори-LOp. cit.,p.284. цей»3'. Во всяком случае, в меценатстве Козимо сыграли свою роль разные причины: и личное тщеславие, и столь характерная для ренессансного человека жажда бессмертия, и вполне искреннее желание украсить свой родной город,

Характерно, что свою строительную деятельность Козимо начинает с перестройки монастырей (Сан Франческо аль Боско в Муджелло, Сан Марко во Флоренции) и лишь с середины 40-х годов приступает к возведению собственного палаццо. Построив в Сан Марко фамильную капеллу и колокольню, он вскоре настолько увлекается расширением своего любимого доминиканского монастыря и устройством при нем библиотеки, что без колебаний тратит свыше 40 тысяч флоринов. В 40-е годы Козимо занят рядом достроек в Санта Кроче (это обошлось ему около 8 тысяч флоринов). Огромных средств стоят Козимо работы по достройке и украшению церкви Сан Лоренцо, начатой его отцом Джованни ди Аверардо и богатыми прихожанами его прихода. С 1456 года Козимо загорается мыслью возвести загородный монастырь Бадия, принадлежавший августинцам, чей приор дон Тимотео Маффеи дружил с Козимо. В постройку монастырского ансамбля с библиотекой Козимо вложил jo тысяч флоринов. Наконец, постройка дворца обошлась ему в 6о тысяч, а вилла в Кареджи — в 15 тысяч флоринов. Такая щедрость, возможная лишь при непрерывном воспроизводстве капитала, была для Флоренции чем-то принципиально новым. И она знаменует существенный сдвиг, когда центр тяжести оказался перенесенным с коммунального строительства на частное. Принципат Козимо Медичи подготовил почву для меценатства как нового социального явления. По стопам Козимо пошли и Франческо Сфорца, и

Лудовико Гонзага, и многие другие магнаты Возрождения. Вероятно, все они разделяли мнение известного флорентийского богача Джованни Ру-челлаи, что тратить деньги несоизмеримо приятнее, чем их наживать39.

Леон Баттиста Альберти, чутко улавливавший все новые веяния, занимал в отношении меценатства две далекие одна от другой точки зрения. Если в сочинении «Delia famiglia», написанном между 1437 и 1441 годами, он считал меценатство делом необязательным, хотя и приятным40, то в своих «Десяти книгах о зодчестве», завершенных в 1452 году, Альберти воспринимает меценатство уже в гораздо более положительном плане. Несомненно, он учел при этом опыт строительной деятельности Козимо Медичи. «Если ты возвел великолепную стену или портик, или изукрасил у себя двери, колонны и крыши, то добродетельные мужи восхваляют и твою, и свою участь, радуясь за тебя и за себя, главным образом потому, что понимают, как много красы и достоинства ты прибавил этими плодами своего богатства себе, семье, потомкам и городу»41. Последним словом Альберти хотел подчеркнуть общественную сторону меценатства, поскольку для него как для флорентинца этот момент сохранял все свое значение.

Старые авторы промедичейской ориентации безудержно восхваляют меценатство Козимо. У них мы сталкиваемся с характерными для ренес-сансных жизнеописаний преувеличениями (ampli-ficatio) и прославлениями (laudatio). При чтении этих жизнеописаний создается впечатление, что Козимо действовал по заранее обдуманному плану, только и делая, что утверждая готовые проекты, которые затем мгновенно осуществлялись. В действительности, как это убедительно показал Э. Гомбрих, Козимо меценатствовал с опаской, боясь обвинений в «великолепии» (та-gnificentia). И свои строительные замыслы он осуществлял не сразу, а по частям, с перерывами (особенно показательна в этом отношении история строительства церкви Сан Лоренцо). Сам Козимо хорошо разбирался в архитектуре и давал зодчим ценные, вполне конкретные указания42. Но это еще не позволяет рассматривать его как

одного из «создателей» стиля Возрождения. Все основные сдвиги в области архитектуры, скульптуры и живописи произошли до того, как Козимо вступил на путь меценатства. Он примкнул к уже сложившимся ренессансным традициям. И поскольку он был человеком исключительно влиятельным, это имело немаловажное значение. В его лице гуманисты и художники обрели просвещенного ценителя, который помог новому направлению приобрести большой размах. Но он стоял не у его истоков, а выступил на сцену в тот момент, когда все главные слова нового эстетического евангелия были уже сказаны Брунел-лески, Донателло и Мазаччо.

В своем общении с гуманистами и художниками Козимо держал себя необычайно просто. Он любил задавать вопросы, вникать в мельчайшие детали, выказывать знаки одобрения. Так он вел себя и при переговорах с зодчими, и в книжной лавке Веспасиано да Бистиччи, и в келье ученого монаха Траверсари, и в лачуге простого ремесленника, доверчиво рассказывавшего ему о своих делах. В юные годы он участвовал в Констанцском соборе и объехал большую часть Германии и Франции. Он хорошо знал людей, тонко разбирался в делах, обладал из ряда выходящей памятью, позволявшей ему ничего не забывать и точно взвешивать все pro и contra. Незримыми путями стекались к нему со всех сторон политические и торговые новости, так что ему хорошо были известны тайны европейских дворов и настроения народных масс. Государственных людей и послов он поражал своей замкнутостью, лишавшей их возможности добыть от него нужные сведения. Холодная вежливость его речей не позволяла разгадать его сокровенные замыслы. Расчетливый политик, человек дела, трезвый купец, он привык считаться с реальными вещами. Недаром он говорил, что упадет тот, кто на небе ищет опоры для лестницы своей жизни и что он лично всегда укреплял ее на земле. При всем этом в Козимо подкупала особая простота, нередко переходившая в сердечность. Обычно он шел по городу в сопровождении лишь одного слуги, на улице и в совете неизменно уступал место старшим гражданам, любил копаться в

своем саду, относился ко всем с участием, всегда был готов помочь нуждающемуся, в обращении с согражданами был ровен и спокоен, избегал шуток и фамильярностей. Речь его была односложной и по-тоскански лаконичной. Когда к нему пришел искать совета один ограниченный человек, назначенный подеста в подвластном Флоренции городе, Козимо так наставлял его на путь истинный: «Одевайся соответственно должности, но говори мало». Когда незадолго перед своей смертью он слушает с закрытыми глазами, как Марсилио Фичино читает ему творения Платона, то на вопрос Монны Контессины: «Зачем так закрывать глаза ?» — Он дает ответ: «Чтобы их приучить» — и закрывает их навеки. Когда вскоре после смерти младшего сына Джованни он делает обход своего нового палаццо, из его уст вырывается горькое признание: «Очень уж велик этот дом для такой небольшой семьи» (Questa e troppo gran casa a si роса famiglia)43. В Козимо Медичи совмещались черты, казалось бы исключающие друг друга: холодный расчет, беспощадность по отношению к врагам, трезвость оценок и особая простота и сердечность в обращении с людьми, с помощью которых он осуществлял свои начинания.

Как бы не расценивать флорентийскую республику времен Альбицци и Козимо Медичи, одно остается несомненным — это было самое передовое для Европы первой половины XV века политическое образование. В нем феодальные силы были почти полностью выключены из игры, богатое и просвещенное бюргерство крепко держало в своих руках власть, не порывая с влиятельными цеховыми организациями14, выборные республиканские органы все время обновлялись, свободную мысль не подавляли ни государство, ни церковь, экономический расцвет города предоставлял возможность широко тратить деньги на постройку церквей, палаццо и общественных зданий, а также на их украшение. Постоянная политическая борьба и тяжелые войны с Висконти и королем Владиславом препятствовали застаиваться крови, формировали сильные характеры, шлифовали личную доблесть, а старые республиканские традиции удерживали от крайностей и напоминали о необходимости соблюдать гражданский долг. Так Флоренция, предельно динамичный для своего времени общественный организм, стала ареной, на которой развернулись наиболее значительные события художественной жизни первой половины века.

Рубеж XIV-XV веков знаменовал для Флоренции сложение гуманизма гражданственного типа, обладавшего целым рядом специфических черт. Он был неразрывно связан с успехами флорентийской республики и ростом патриотических чувств. Военные победы укрепили веру в республиканский строй, в республиканские порядки, рассматриваемые как продолжение республиканских традиций античного Рима. Латинский язык начинает все более сближаться с volgare, между ними устанавливается тесное взаимодействие45. Великие писатели прошлого (Данте, Боккаччо, Петрарка), на которых нападали наиболее экстремистские круги гуманистов, восстанавливаются в своих правах и получают полное признание. Флорентийские гуманисты ратуют за крепкую семью, за неукоснительное выполнение гражданского долга перед республикой, за разумную трату денег, за личную доблесть, которая не должна вступать в противоречие с интересами государства. Эти гражданственные мотивы, звучащие с особой настойчивостью в первой трети века, когда сформировалось новое ренессансное искусство, к 40-50-м годам XV столетия постепенно утрачивают свою действенность, уступая место таким, которые отвечали новым запросам принципата.

Известный ученый Г. Барон очень хорошо показал, каким образом сложился во Флоренции этот «гражданственный гуманизм»46. Он окреп и получил развитие как прямой отклик на борьбу республиканской Флоренции с тиранией Джан Галеаццо Висконти. Датировав по-новому ряд основных литературных источников (второй диалог Бруни «Ad Petrum Histrum», «II Paradiso degli Alberti», инвективу Доменико да Прато против Никколо Никколи и Бруни)47, Г. Барон трактует эти источники не как самодовлеющие документы, а в их историческом становлении, как живую реакцию на происходившие в конце XIV — начале XV века события. Он считает, что Бруни поначалу (ок. 1400 г.), находясь под сильным влиянием монархических убеждений Никколо Никколи, не был непоколебимым республиканцем и разделял классицизирующий экстремизм, отрицавший интерес к истории родного города и итальянскому языку. И лишь позднее (примерно в 1404-1406 гг.) он занял открыто республиканскую позицию, что нашло отражение во втором диалоге «Ad Petrum Histrum», где он наделил и Никколо Никколи и Салутати своими собственными взглядами. Точка зрения Барона, вызвавшая критику со стороны ряда ученых48, имеет ту сильную сторону, что она правильно оттеняет «гражданственный» характер флорентийского гуманизма и ставит его развитие в прямую связь с политическими событиями конца XIV — начала XV века.

Среди флорентийских гуманистов ведущей фигурой был Леонардо Бруни (I37O-I444)49- Он стоял в центре политической жизни, дважды занимал в Риме пост секретаря папской курии (1405-1415) и дважды же пост канцлера флорентийской республики (в 1410 г. и второй раз в течение семнадцати лет, между 1427 и 1444 гг.), наконец, дважды был членом синьории и несколько раз членом Совета десяти. Бруни считал себя верным преемником Колуччо Салутати, чьи классические традиции он сознательно продолжал. Блестящий знаток латыни и греческого языка, он основательнейшим образом изучил творения Аристотеля и Цицерона, стиль которого он взял за образец. Один из самых образованных гуманистов своего времени, он не чуждался жизни, а стоял в самой ее гуще. Его в первую очередь интересовали общественные и этические проблемы, и именно им он уделил наибольшее внимание.

Свое понимание политического строя Флоренции Бруни изложил в трех сочинениях: «Похвала Флоренции» (ок. 1403-1404 гг.), «История фло-рентинского народа» (с 1416 г.) и «О политическом строе флорентинцев» (1438-1443)- Истоки Флоренции он возводит ко временам римской республики, считая, что его родной город явился продолжателем античных республиканских традиций. В споре гуманистов об исторической роли и значении Цезаря Бруни, подобно Поджо, дает резко отрицательную оценку Цезарю, рассматривая его как губителя свободы и возводя к его времени начало упадка римской культуры. Современник войн с Висконти и королем Владиславом, Бруни, упоенный победами республиканской Флоренции, проецирует в прошлое свою ненависть к тиранической власти. Флоренция его времени, утверждает Бруни, достигла положения Рима после разгрома Карфагена. Ее законы прежде всего направлены к свободе и равенству всех граждан. Поэтому флорентийская конституция может быть приравнена к «народной форме» правления50. Бруни не жалеет красок, чтобы превознести политический строй своего родного города. «Равная свобода существует для всех ... надежда доова для всех, лишь бы они обладали трудолюбием и природными дарованиями и вели разумный и достойный образ жизни, так как наше государство требует от граждан virtus и probitas. Кто бы ни имел эти качества, он рассматривается как достаточно благородный по происхождению, чтобы принять участие в управлении республикой ... Это и есть подлинная свобода, равенство в государстве: не бояться насилия либо злодеяний со стороны кого-либо и наслаждаться равенством среди граждан перед законом и в занятии общественных должностей ... Но теперь удивительно наблюдать, насколько этот доступ к общественным должностям, открытый для свободного народа, пробуждает таланты граждан. Где человеку дана надежда достичь почета в государстве, там он набирается мужества и выдвигается на первый план; где он лишен этой надежды, он становится ленивым и утрачивает свою силу. Поэтому поскольку такая надежда и такая возможность налицо в нашем обществе, нас не должно удивлять изобилие талантов и прилежания»51. Этот оптимистический взгляд на вещи был несколько поколеблен у Бруни к концу его жизни, когда с утверждением принципата Козимо Медичи он имел возможность наблюдать быстрое перерождение флорентийской «демократии» в неприкрытую олигархию. В своем трактате «О политическом

строе флорентинцев» он сетует на то, что флс-рентинская республика превратилась в помесь власти немногих и власти народа. Как только граждане перестали выполнять свой воинский долг и стали прибегать к наемникам, влияние перешло к аристократии и богачам, и образованность и богатство стали цениться выше, чем готовность гражданина пожертвовать своей жизнью ради отечества. Бросая взгляд в прошлое. Бруни считает, что уже с середины треченто Флоренция превратилась в государство смешанного типа, в котором народ лишь принимает заксзъг либо налагает на них вето, подготовка же н йсг-мулировка всех решений находятся в руках тл-большой господствующей группы52. Здесь К^->—-увидел в реальном свете то, что долгие гогы застилало от его взора упоение военными и политическими успехами Флоренции и что он мог по-настоящему понять уже после того, как все нити управления сошлись в руках Козимо Медичи.

В представлении Бруни человек — сушестз-г общественное. Он не должен чуждаться обшенгл с людьми. В «Жизнеописаниях Данте и Петрат-ки» Бруни потешается над теми, кто полагает. будто бы ученым может быть лишь пребьг=а:-г-щий «в одиночестве и в праздности; и я НЕХСГГГ. не видел среди этих притворщиков, избегающих бесед с людьми, таких, которые знали бь: ттг: языка»53. В частности, монахи не вызывакт Бруни никакой симпатии, и сам институт M:ZI-шества он считает предназначенным для обмана простых людей54. По природе своей человек етг-е-мится к благу, но на этом пути его подстерегав: г ложные учения, бороться с которыми помогает античная философия, в первую очередь философия Аристотеля. Истинное благо заключается з добродетели, путь к ней свободно открыт любому человеку. Здесь ему помогают соответственно воспитание и образование, причем они распространяются и на дух, и на тело. Тело ггопжно быть здоровым и сильным, дух же должен стремиться к умеренности в пользовании жизненными благами и к усвоению основ наук, необходимых всякому гражданину55. При изучении наук i практика неотделима от теории и теория от практики. Кто не может найти своему уму применение в обществе, у того, утверждает Бруни, его совсем нет56. Одинаково высоко ценя и философа и полководца, Бруни тем не менее ясно отдает себе отчет, кто является более реальной фигурой: «Но от полководца зависит благоденствие и спасение государства и народа; всемирная история обыкновенно повествует не о философах и людях науки, а об отличных полководцах»67. В этой фразе ясно сказался здравый взгляд на вещи, сложившийся в результате длительной политической коман- деятельности Бруни. Для его «гражданственного гуманизма» эта фраза особенно показательна.

Бруни преисполнен гордости от сознания того, что Флоренции вьшала на долю роль «principatus litterae studiaque» в Италии и что ее уроженцами были все великие поэты58. Будучи сам правоведом и входя в цех нотариусов, он, естественно, должен был высоко ценить свою профессию, обеспечившую ему жизненную карьеру. Но он рассуждал гораздо шире, как истый гуманист: «Хотя изучение права более выгодно, оно в отношении достоинства и полезности уступает studia humanitatis. Они нацелены на формирование хорошего человека, от которого нельзя помыслить чего-либо более полезного ... Честный человек будет уважать правоведов и выполнит волю завещателя, даже если завещание будет средакти-ровано не в должной форме ... Доброта и добродетель неизменны, тогда как право меняется .— согласно времени и месту .. ,»53. Бруни особенно высоко ставит штудии, «направленные на обретение науки о тех вещах, которые касаются жизни и нравов, штудии, называемые гуманитарными, потому что они совершенствуют и украшают человека»60. В этих скупых словах содержится вся программа раннего флорентийского гуманизма.

В трактовке Данте Бруни идет по стопам Чино ди мессер Франческо Ринуччини и Доменико да Прато, резко выступавших против отрицательного отношения к великому поэту со стороны Никколо Никколи и других ученых педантов61. В своих «Жизнеописаниях Данте и Петрарки», написанных в зо-е годы на итальянском языке, Бруни демонстративно выступает за восстановление volgare в его правах. Он объявляет Данте великим поэтом, ничем не уступающим писателям древности, и для него отныне volgare столь же прекрасный язык, как и латынь. Он обосновывает это следующим декларативным заявлением: «Каждый язык имеет свое совершенство и свое звучание и свою отточенную и научную речь»62. Тем самым был нанесен удар по всем узколобым латинистам, с презрением взиравшим на родной язык, и одновременно подготовлена почва для великолепного volgare Леон Баттиста Альберти, Лоренцо Медичи и Кристофоро Ландини.

Старые источники характеризуют Бруни как человека строгого и сдержанного. Но в письмах своих он выступает в несколько ином свете — наблюдательным, любящим жизнь, умеющим наслаждаться красотами природы. Чего стоит такой прелестный отрывок из одного его письма, в котором важный канцлер флорентийской республики предстает перед нами самым обыкновенным человеком: «Невероятное очарование реки, которая протекала среди зелени берегов, по хрустальному ложу и под листьями тополя, манило нас к себе и привлекало (речь идет о компании друзей Бруни, приехавших погостить в деревню. — В. Л.). Поэтому, быстро сняв обувь и тоги, мы принялись ловить рыбу и возиться в воде как малые дети, кричать как пьяные, бороться как сумасшедшие»63.

Совсем иным по характеру был другой знаменитый флорентийский гуманист — Поджо Брач-чолини (I38O-I459)64- Веселая открытая душа, он любил шутку, любил повздорить, любил вольную жизнь. Сын разорившегося аптекаря, Поджо прибыл из местечка Терранова во Флоренцию с пятью сольди в кармане. В нем приняли участие Салутати и Никколо Никколи. Они помогали ему советами, книгами и деньгами. Обладая прекрасным почерком, Поджо зарабатывал себе хлеб насущный перепиской старых рукописей. Жадно впитывал он все новые идеи, не покладая рук работал над своим собственным воспитанием. «Все, что во мне есть, — писал он, — я приобрел чтением, а не слушанием лекций»65. В 1403 году он поступил к епископу города Бари и вскоре перешел на службу в римскую курию, где занимал, с перерывами, почти в течение пятидесяти лет, должность апостолического секретаря. Он в курсе всех новостей и перемен, он в водовороте событий. То мы видим его на Констанцском соборе, то объезжающим старые немецкие, французские и английские монастыри в поисках древних рукописей, то выполняющим дипломатические поручения в Болонье и Ферраре. Он знает всех сильных мира сего, и обаяние его литературного таланта открывает ему все двери. Но больше всего его притягивает Флоренция, куда он наезжает чуть ли не каждый год. Здесь все ему близко и дорого, здесь он сложился как человек и писатель, здесь живут его закадычные друзья, здесь та атмосфера, которая по-настоящему ему дорога. Он отказывается от мысли принять священнический сан, хотя к этому его и склоняют церковные круги. «Не будучи ни пнем, ни стволом»66, он легко увлекается женщинами. В Риме у него любовница, от которой он имеет кучу детей. Уже по достижении пятидесяти шести лет он женится на восемнадцатилетней флорентинке из знатного рода Буондельмонти, девушке редкой красоты и ума, и тут же пишет в оправдание своего поступка небольшой диалог «Следует ли старику жениться», в котором Никколо Никколи и Карло Марсуппини, споря друг с другом, тщательно взвешивают все pro и contra. Два года спустя он строит себе под Флоренцией виллу Вальдарнина, возводит тут же здание для библиотеки и хранения собранных им антиков — предмет восторгов Донателло67. Принадлежа к промедичейской партии, он заканчивает свой жизненный путь канцлером флорентийской республики (с 1453 г0- За год до смерти отказывается от этого почетного поста, чтобы провести последние дни жизни на своей вилле, в кругу детей, на лоне природы. Флорентийская республика устраивает ему торжественные похороны в Санта Кроче, а синьория заказывает его живописный портрет Антонио Поллайоло, предназначенный для Зала проконсулов.

Жизнь Поджо была столь же полной и счастливой, как и жизнь Бруни. И он не чуждался общественных дел, и он был убежденным республиканцем. В 1427 году Поджо писал Франческо Барбаро: «Мы, родившиеся в свободном обществе, привыкли презирать тиранов; и мы объявляем всему свету, что начали эту войну (речь идет о войне против Филиппо Мария Висконти. —В. Л.) ради защиты свободы в Италии»68. Признавая, что свобода дорога любому человеческому сердцу, Поджо подчеркивает ее особое значение для флорентинцев, «так как во Флоренции не управляют единицы, и нет места высокомерию оптиматов либо знати; народ призывается на основе равного права выполнять общественные обязанности в государстве. Вследствие этого как высоко стоящие, так и простые люди, как члены благородных семейств, так и человек из народа, как богатые, так и бедные работают с одинаковым усердием ради свободы»69. С этих же республиканских позиций дает Поджо уничтожающую оценку исторической роли императорского Рима, этого «бича не только Италии, но и всего мира... ибо, стремясь расширить свои владения и подчинить соседние народы, он привел к гибели бесчисленных городов и опустошению многих провинций, к несчастью множества людей и дошел до таких размеров, что должен был пасть от своего собственного веса»70.

И в своих небольших трактатах («О скупости», «О знатности», «О несчастии князей»,« Об изменчивости счастья», «Против лицемеров», «Трех-частная история», «О горестях человеческого состояния», «В похвалу венецианской республике») и в «Фацетиях», этом собрании прелестных новелл, живых и остроумных, Поджо выступает как писатель, которому ничто человеческое не чуждо. Он бичует неуемную жадность, ратует за то, что истинная знатность основывается только на личных достоинствах человека, порицает государей за отсутствие добродетелей, за скупость и жестокость, полагая, что они никогда не бывают счастливы из-за постоянных забот и что истинное счастье остается уделом лишь простых, маленьких людей, глумится над ханжеством и сребролюбием монахов, противопоставляя их праздности полную труда и лишений жизнь крестьянина, в поте лица обрабатывающего свой участок, дабы вырастить на нем нужный всем хлеб, осуждает правителей, презирающих и попирающих законы, «оставляя их слабым, наемным рабочим, беднякам, неграмотным, людям без достатка, которые управляются ими скорее силой и страхом, нежели законами .. .»71, обличает жадных и  бессовестных кондотьеров и пороки, царящие в  римской курии. Горизонт его необычайно широк,  и он не задумывается над противоречиями, снимая их в единстве своей яркой, импульсивной личности. Поэтому колкости по адресу курии и монахов не мешают ему оставаться верным сыном католической церкви, а симпатии к бедным и обездоленным уживаются с презрительным отношением к «черни», к темной необразованной массе, чье положение нужно улучшить, но от которой благоразумнее держаться подальше. Он рассуждает весьма трезво: «Что лучше, чтобы город был полон богатыми, которые своими средствами помогают себе и другим, или бедными, которые ни себе, ни другим не могут быть  помощниками»72.

Выше всего Поджо ставит ум и разум. «Природа, мать всех вещей, дала человеческому роду ум и разум, этих превосходных вожатых для жизни доброй и счастливой ...». Но среди благ, которыми природа наделила человека, едва ли не высочайшим является речь. «Без нее сам разум и ум ничего не значили бы. Действительно, только речь, с чьей помощью мы получаем возможность выразить доблесть души, отличает нас от других  существ»73. Эту человеческую речь — живую, гибкую, переливающуюся всеми красками—Поджо ценил превыше всего. Он не был философским умом. Его привлекало все единичное, конкретное, и уже на этой основе он делал выводы, всегда поражающие меткостью наблюдений и всегда бьющие в точку. Эта свойственная Поджо импульсивность особенно бросается в глаза в его письмах, составляющих одну из наиболее интересных страниц в истории кватрочентистской прозы.

Письма Поджо писал легко и в огромном количестве. Он знал, что они сразу же расходятся во множестве копий и что их читают самые широкие круги публики. Пишет он живо, увлекательно, остроумно. Вот, к примеру, как Поджо передает свои впечатления от горного курорта Бадена,

который он посетил в январе 1415 года во время Констанцского собора: «Приятнейше видеть девушек, уже созревших для замужества, в возрасте полного расцвета, с прелестными и веселыми лицами, поющими подобно богиням, плавающими в воде, скинув свои весьма легкие одежды, так что ты сочтешь каждую из них второй Венерой. Более состоятельные семейства имеют особые бассейны, в которых красивые девушки и дамы в ярких легких купальных костюмах танцуют, поют, играют под восхищенными взорами смотрящих на них с балконов и галерей зрителей. Устраиваются пиры в воде, при которых кушанья и напитки размещаются на плавучих столах. После купанья устраиваются новые игры — в мяч и другие на прохладном берегу реки. Всюду царствует полная свобода и ничем не стесняемая веселость ...» «Я все это сообщаю, — добавляет Поджо, — чтобы ты уразумел, каковы эти последователи учения Эпикура. И я полагаю, что это место и есть то, в котором был создан первый человек, и которое евреи называют Галидон, то есть сад наслаждений. Ибо если наслаждение может сделать жизнь счастливой, то я не знаю, чего недостает в этом месте для совершенного и во всех отношениях законченного счастья»74. В этом письме, адресованном Никколб Никколи, Поджо выступает перед нами как убежденный эпикуреец, каковым он и являлся в жизни.

Во втором письме, написанном через несколько дней оттуда же, Поджо предстает в совсем ином обличье. Здесь звучат гневные, гражданственные ноты. Свидетель суда над сподвижником Гуса Иеронимом Пражским, Поджо подробно описывает и его казнь. «Ничего он не думал противного положениям церкви божьей, но [выступал] против злоупотреблений клириков, против надменности, роскоши и пышности прелатов. Ибо в то время как богатства церкви должны [употребляться] на бедных, странников, построение церквей, человеку доброму отвратительно видеть, как они растрачивают [эти богатства] на публичных женщин, на пиры, на лошадей и собак, на богатые одежды и на прочие вещи, несовместимые с верой Христовой». Естественно, эти обвинения вызвали со стороны церковных кругов бурю возмущения, но Иероним непоколебимо стоял на своем, «бесстрашный, не только презирая смерть, но стремясь к ней, так что ты мог бы назвать его вторым Катояом». «Со спокойным и даже веселым лицом шел Иероним на казнь, не страшась огня, мучений, смерти. Ни один из стоиков не переносил смерть так мужественно, как он, казалось желавший ее ...» и «когда палач хотел зажечь костер не спереди, а сзади, за его спиной, чтобы он не видел этого, мученик сказал ему: «Иди сюда и зажги огонь на моих глазах, ибо если бы я боялся его, я бы никогда не пришел на это место и бежал бы от него». Так был сожжен этот замечательный (кроме его веры) человек»75. Достойно внимания, что эти слова были написаны не кем иным, как «апостолическим секретарем», служившим при папской курии. Гуманист позволил ему увидеть в «еретике» честного, стойкого человека, и если он ввел оговорку («кроме его веры»), то это было вызвано лишь осторожностью и ни в какой мере не умаляет глубокую симпатию Поджо к мученику за правое дело.

Среди гуманистов, писавших на латинском языке, Поджо — один из самых талантливых и блестящих. Одновременно с ним во Флоренции подвизалась целая группа литераторов, увлекавшихся новыми гуманистическими идеями, которые завоевывали все более широкие круги общества. Эти идеи проникали и в среду духовенства. В лицеАмброджо Траверсари(1з86-1439)76 Луиджи Марсили" нашел себе достойного преемника.

Выходец из крестьян Романьи, Траверсари появился во Флоренции в 1400 году. Он вступил в монастырь дельи Анджели, принадлежавший одному из самых строгих монашеских орденов — ордену камальдулов. Дружба с Никколо Никколи и слушание лекций грека Хризолора пробудили в нем интерес к гуманистическим штудиям, и вскоре монастырь дельи Анджели сделался таким же местом для собраний и дискуссий, каким был при Марсили монастырь Санто Спирито. Назначенный в 1431 году генералом ордена камальдулов, Траверсари выполнял ряд важных миссий римской курии в Базеле и Венгрии и принимал деятельное участие в переговорах между представителями греческой и латинской церкви в

Ферраре и Флоренции (1438-I439). средактировав на латинском и греческом языках акт воссоединения церквей. Честолюбивый и тщеславный, он умел лавировать в той сложной обстановке, которая сложилась при римской курии. Как бы взяв на себя роль св. Бернарда, Траверсари убеждал папу преобразовать церковь, восставал против роскоши и симонии римского двора, но делал это с большой осторожностью, дабы не обострить отношений. На Базельском соборе он выступил как ярый папист, имея обыкновение называть Базель западным Вавилоном.

В Траверсари вечно боролись два человека. По своему классическому образованию, по подбору своих друзей, по своим литературным симпатиям он целиком тяготел к гуманистическому лагерю. Но строгий монашеский устав камальдулов запрещал братии чтение языческих писателей. Презирая средневековую схоластику, Траверсари выбрал средний путь. Если одни переводили Цицерона, Квинтилиана, Платона, Аристотеля, то он переводил и пропагандировал Василия Великого, Иоанна Златоуста, Дионисия Ареопа-гита, Ефрема Сирина, иначе говоря, тех писателей, чьи творения сохраняли живое дыхание и отблески античности и в то же время были приемлемы для церкви. Его любимым автором был Лактанций; по красноречию он считал его равным Цицерону. Он так же настойчиво разыскивал старые списки посланий Киприана, проповедей Оригена, творений Тертуллиана, как Поджо — сочинения античных писателей. И когда по настойчивой просьбе Никколо Никколи и Кози-мо Медичи он перевел для них Диогена Лаэрпия, то душа его долго угрызалась, что он невольно стал распространителем античной философии, хотя внутренне его всегда к ней влекло. Пройдет несколько десятилетий, и такой конфликт покажется странным и неуместным для тех монашеских кругов, которые окажутся полностью вовлеченными в орбиту притяжения гуманистических идей.

Если жизнь Траверсари — яркий пример проникновения гуманизма в строгую монашескую среду, то биография Джаноццо Манетти (1396-I459)78 приоткрывает завесу над тем, как усваивали гуманизм купеческие круги. Выходец из богатой купеческой семьи, он предназначался отцом для участия в деле. Как только Джаноццо выучился читать и писать, его посвятили в тайны бухгалтерской премудрости и, возможно, отправили в какую-либо факторию, чтобы приучить зарабатывать деньги и чтобы он познал свет. Но торговля не привлекала Джаноццо, и на двадцать пятом году жизни он со всею страстью решился целиком отдаться науке. Он спал по пять часов, посещал лекции в университете и в Санто Спи-рито, примкнул к Никколо Никколи, Леонардо Бруни и Траверсари, в совершенстве изучил латинский, греческий и еврейский языки; будучи богатым человеком, собирал рукописи либо давал их переписывать своим писцам. Он неоднократно выполнял дипломатические поручения республики в Сиене, Римини, Венеции, Риме и Неаполе, поражая всех своей эрудицией и искусной конструкцией своих речей, два раза был членом ба-лии, несколько раз — ректором университета.

Пламенный патриот, добрый семьянин, честный купец, неподкупный политический деятель, знаток классической литературы, ученый богослов, Манетти снискал себе всеобщую любовь. Разойдясь с Козимо Медичи в вопросе о союзе с Венецией (Козимо был против такого союза, справедливо опасаясь чрезмерного усиления Се-рениссимы), Манетти навлек на себя подозрения в недостаточной лояльности и за это должен был расплатиться в 1453 году разлукой с родиной. Последние годы жизни он провел при дворах папы Николая V и неаполитанского короля Аль-фонсо.

Среди многочисленных работ Манетти, не представляющих большого интереса, по-настоящему значительным является лишь его трактат «О достоинстве и превосходстве человека» (ок. 1452 г.)79. Рядом с сочинениями Леон Баттиста Альберти это своего рода манифест гуманизма, з. Basiieae. во многом предвосхищающий знаменитую «Ога-tio de hominis dignitate» Пико делла Мирандола.

Манетти решительно выступает против средневековой концепции человека, подчеркивающей его слабость и беспомощность перед всесилием божества. Он даже решается вступить в полемику

c папой Иннокентием III, отстаивавшим традиционные взгляды в своем сочинении «De miseria humanae vitae». Манетти рассматривает человека как самое совершенное творение, рожденное повелевать и обладающее разумом и превосходнейшим пропорциональным физическим строением. С помощью интеллекта и рук человек может выполнить любую работу. Он может строить корабли, возводить пирамиды и различные здания, как это делает Брунеллески, писать картины, высекать статуи, создавать поэмы. Человеческий ум выдвигает вперед литературу, медицину, астрономию, физику, теологию, он во многом подобен разуму Создателя. К другим чудесным свойствам человеческой природы Манетти причисляет память и волю, позволяющую человеку делать свободный выбор между добром и злом. Господь бог отвел человеку привиллегированное место на земле, недаром он наделил его высоко поднятым челом, дабы он мог созерцать небо; все же остальные живые существа, как бы прижатые к земле, не обладают этим свойством, потому что у них нет никакой надежды на бессмертие. Таким образом, человек не простой и пассивный обитатель земли, а активный созерцатель вещей возвышенных и небесных. Он объединяет в себе все красоты мира, он творец культуры, в неустанной работе изменяющий лик земли. Так человек превращается в микрокосм — мотив, который получит дальнейшее развитие в философии Фичино.

Для флорентийской республики характерно, что ученые гуманисты принимали деятельное участие в политической жизни. Канцлерами республики были Колуччо Салутати, Леонардо Бруни, Поджо. Канцлером был и преемник Бруни — известный гуманист Карло Марсуппини (1398— I453)80- Друг и ставленник Козимо Медичи, Марсуппини был долгие годы профессором флорентийского университета, где он преподавал латинское красноречие и греческий язык. Он являлся великим почитателем Никколо Никколи, чьи мнения были для него законом. Обладая огромной памятью и эрудицией, он приводил своих слушателей в изумление. Бледный, нелюдимый, скупой на слова, Марсуппини целиком ушел в изучение классики и настолько проникся ее идеалами, что

даже отказался от предсмертной исповеди и причастия81. Ум иронического склада, он составлял, будучи канцлером, официальные послания восточным правителям и султану, в которых не скупился на самые льстивые выражения82. Так в этом человеке мирно уживались взгляды гуманиста с цинизмом политика.

Наиболее ярко связь гуманизма с гражданственными идеалами флорентийской .республики проявилась у Маттео Пальмьери (14о6-1475)83> автора известного трактата «О гражданской жизни» (Delia vita civile), написанного около 1433 года на итальянском языке84. Хотя друзья Пальмьери отговаривали его от этого шага, он не увидел для себя ничего зазорного в том, чтобы отдать предпочтение не латыни, a volgare, языку Данте и Боккаччо.

Выходец из скромной пополанской семьи, Пальмьери был собственником аптеки и верным сторонником Козимо Медичи. Он получил хорошее гуманистическое образование под руководством друга Поджо пистойца Содзомено и Карло Мар-суппини. Бруни, чьим верным последователем он оставался всю свою жизнь, всегда был для него недосягаемым идеалом. Латинские сочинения Пальмьери мало интересны, зато трактат являет собой яркий пример того, как обозначившийся к концу треченто разрыв между латынью и volgare утратил свое значение и как гуманистические взгляды прониклись гражданским духом.

Пальмьери, истый патриот своего родного города, принимал деятельное участие в политической жизни Флоренции. Он неоднократно назначался викарием в подвластных городу землях, был гонфалоньером компании, приором, гонфа-лоньером правосудия, членом магистратуры Двенадцати (buon homini), послом в Перудже, в Неаполе, в Риме. Он имел немалый политический опыт и использовал его в своем трактате, который он облек в форму диалога.

В диалоге принимают участие знатный флорентинец Аньоло Пандольфини, Луиджи Гвиччар-дини, Франко Саккетти и сам Пальмьери. Они рассуждают о качествах, необходимых идеальному гражданину хорошо управляемой республики. Здесь идет речь и о верном воспитании ребенка и юноши, и о благоразумии, мужестве и умеренности, и о правосудии во время войны и мира, и о частной жизни, включая брак, дружбу, здоровье, богатство, и об общественном благе, которое должно стоять в центре внимания выборных лиц, призванных мудро управлять государством и украшать город прекрасными зданиями. Пальмьери, широко используя Квинтилиа-на, Плутарха, Цицерона, тем не менее дает всему свое толкование, исходя из реальной ситуации, сложившейся к его времени в Флоренции. В этом значение трактата. Он согрет живым дыханием новой гуманистической мысли. Отсюда его свежесть и актуальность.

Пальмьери подчиняет поведение человека социальным целям, стремясь свести до минимума разрыв между этикой и политикой. Он дорожит таким знанием, которое служит обществу, а не тщеславию отдельного человека. Он полон забот о будущем своей родины, о ее «счастливейшем состоянии и о длительном здоровье от нас рожденных». Его беспокоят чрезмерная роскошь нарядов флорентинок во время пиров, а также наемные войска, способствующие снижению гражданского духа. Для него высшим идеалом остается «интеллектуальный досуг в сочетании с почетной деятельностью в правильно организованной республике». Он решительно выступает против скупости. «Расширение и увеличение своего состояния работой и ремеслами» представляется ему вполне естественным, но он осуждает спекуляции, откуп, ссуду денег под высокие проценты. Как истый представитель своего класса, Пальмьери относится с плохо скрываемым презрением к тем, которые продают свою работу, а не продукт ремесла (то есть к наемным рабочим). Выше всего он ценит широкие торговые операции, банковское дело, сельское хозяйство и занятия медициной, юриспруденцией, архитектурой и скульптурой, в которых «уменье, осторожность и острота разума проявляются в наибольшей мере и в которых дух получает высокое наслаждение».

Особенно интересны рассуждения Пальмьери о причинах расцвета культуры, и в частности культуры его времени. Когда человек преодолевает преграды традиции, когда он набирается смелости

действовать не так, как действовали поколения до него, связанные по рукам и ногам ремесленно-цеховым укладом жизни, когда он преисполнен волей свободно шагать вперед и открывать новое, тогда возникают чудесные для расцвета культуры времена, как это было в античности и как это наблюдается теперь во Флоренции. До Джотто живопись была мертва, поскольку довольствовалась тем, что умели отцы, и не стремилась улучшить искусство. После Джотто все искусства пошли в гору, также литература и образование (lettere e liberali studi). Восемь веков они были почти забыты и не приносили плодов, пока не появился «наш Леонардо Бруни», восстановивший латинские штудии. «Поэтому да благодарит бога тот, кто оказался наделенным талантом родиться во времена, когда благородные искусства духа цветут прекраснее, чем за все последние тысячу лет». В этих словах Пальмьери ярко отразились оптимизм и гордость человека, бывшего современником великих деяний Брунел-лески и Донателло. Традиционно ренессансная концепция развития оказалась у Пальмьери сильно обуженной и в такой мере пропитанной локальным флорентийским патриотизмом, что центральная роль выпала на долю Леонардо Бруни.

Наиболее зрелые формы выражения ранний флорентийский гуманизм получил в писаниях Леон Баттиста Альберти (1404-1472)85. Хотя он родился в изгнании (в Генуе) и большую часть жизни провел в Риме, где служил при папской курии, главные творческие импульсы своего духовного развития Альберти почерпнул из флорентийской культуры, от флорентийских гуманистов, от флорентийских ученых, от флорентийских художников. Если спорным, хотя и в высокой мере вероятным остается его приезд во Флоренцию в 1428 году, то вторую половину 1434 года, весь 1435-й и первую треть 1436 года он несомненно прожил во Флоренции, где находился также в 1439-1443 годы. У него было более чем достаточно времени для усвоения тех идей, которые носились в воздухе Флоренции и которые сблизили его с жизнью и с ее реальными запросами.

Альберти намного превосходит современников и талантом, и любознательностью, и многосторонностью, и совсем особой живостью ума. В нем счастливо сочетались тонкое эстетическое чувство и способность разумно и логично мыслить, опираясь при этом на опыт, почерпнутый от общения с людьми, с природой, с искусством, с наукой, с классической литературой. От рождения болезненный, он сумел сделать себя здоровым и сильным. Поначалу склонный из-за жизненных неудач к пессимизму и одиночеству, он постепенно пришел к широкому приятию жизни во всех ее проявлениях и к пониманию того, что человеческая деятельность неотделима от общества. На этом пути он стал подлинным uomo universale, стал тем светлым, не затемненным предрассудками умом, который в какой-то степени был его жизненным идеалом. Именно его он имел в виду, когда писал, что «от природы в человеческой душе имеются какие-то искры, готовые осветить ум лучами разума» («Домострой»).

Выходец из богатой и знатной семьи флорентийских изгнанников, Альберти провел детство в Генуе и Венеции. Десяти лет он был отдан в пансион, который содержал в Падуе известный гуманист Гаспарино да Барцицца. Здесь он получил превосходное гуманистическое образование. Семнадцати лет Альберти поступил в болонский университет, который окончил в 1428 году, став доктором канонического и гражданского права. С молодых лет у него был живой интерес к геометрии и математике, изучению которых он посвятил много времени. Хотя и в Болонье Альберти попал в блестящий круг литераторов, собиравшихся в доме кардинала Альбергати, эти университетские годы были для него тяжелыми и неудачливыми: смерть отца в 1421 году резко подорвала его материальное благополучие, тяжба с родственниками из-за наследства, незаконно ими отторгнутого, лишала его покоя, чрезмерными занятиями он подорвал свое здоровье. В ранних сочинениях Альберти («Филодоксус», «О преимуществах и недостаткахнауки»,«3астоль-ные беседы») болонского периода настойчиво звучат нотки беспокойства и тревоги, явственно ощущается сознание неотвратимости слепой судьбы. Соприкосновение с флорентийской культурой после разрешения вернуться на родину способствует изживанию этих настроений. Этому же, возможно, помогли и путешествия в Бургундию и Германию, совершенные в свите кардинала Альбергати (1430). Дальнейшая жизнь Альберти протекала в основном при римской курии, где он состоял аббревиатором86. Из Рима он совершал наезды во Флоренцию, Болонью, Венецию, Пе-руджу, Феррару, Римини, Мантую. Вторую половину своей жизни он все чаще выступал как зодчий и как советник по архитектурным делам. Альберти стоял в центре культурной жизни Италии. Он был другом не только всех крупнейших гуманистов, но и таких художников, как Брунеллески, Донателло и Лука делла Роббиа, таких ученых, как Тосканелли, таких сильных мира сего, как папа Николай V, Пьеро и Лоренцо Медичи, Джан Франческо и Лудовико Гонзага, Сиджизмондо Малатеста, Лионелло д'Эсте, Федериго да Монте-фельтро. И в то же время Альберти не чуждается брадобрея Буркьелло, с которым обменивается сонетами, охотно засиживается до позднего вечера в мастерских кузнецов, архитекторов, судостроителей, сапожников, чтобы выведать у них тайны их искусства87. Этот широкий кругозор и живое общение с людьми самых различных профессий и интересов позволили Альберти без труда выйти из узких региональных рамок и стать подлинно национальным писателем.

Трудолюбие Альберти было поистине безмерно. Он полагал, что человек, подобно морскому кораблю, должен проходить огромные пространства и «стремиться трудом заслужить похвалу и плоды славы»88. Как писателя его одинаково интересуют и устои общества, и жизнь семьи, и проблематика человеческой личности, и вопросы этики. Он занимается не только литературой, но и наукой, а также архитектурой, живописью, скульптурой и музыкой. Его «Математические забавы» («Ludi matematici»), как и трактаты «О живописи», «О зодчестве», «О статуе», свидетельствуют об основательных познаниях в области математики, геометрии, оптики, механики. Он делает ценные наблюдения над влажностью воздуха, откуда рождается идея гигрометра; задумывается над созданием геодезического инструмента для измерения высоты зданий и глубины

рек и для облегчения планировки городов; проектирует подъемные механизмы для извлечения со дна озера Неми затонувших римских кораблей. От его внимания не ускользают и такие второстепенные вещи, как культивирование ценных пород лошадей («De equo animante»), как тайны женского туалета («Amiria»), как код шифрованных бумаг («De componendis cifris»), как форма написания букв («De litteris atque caeteris principiis grammaticae»). Разнообразие его интересов настолько поражало современников, что один из них записал на полях альбертиевской рукописи: «... скажи мне, чего не знал этот человек?»89. А Полициано, упоминая Альберти, предпочитал «молчать, нежели сказать о нем слишком мало»90.

Чуждый пуризма чванливых гуманистов и вопреки их желанию, Альберти, как и Бруни, как и Пальмьери, стал широко пользоваться volgare. Он ясно осознавал, что народный язык имеет гораздо более широкую аудиторию, чем латынь, которую не понимали ни малообразованные купцы, ни ремесленники, ни художники, ни простой люд. В совершенстве владея латынью, Альберти решал вопрос о выборе языка всякий раз заново, сообразуясь с читателями, для которых он писал, или разрешая конфликт компромиссным путем, публикуя свои сочинения на обоих языках91. «Я охотно признаю, — говорит Альберти, — что древний латинский язык очень богат и красив, но я, однако, не вижу, почему нужно до такой степени ненавидеть наш нынешний тосканский, чтобы даже лучшее, что на нем написано, внушало отвращение ... И пусть, как утверждают, тот древний язык пользуется великим авторитетом у всех народов только потому, что на нем писали многие ученые, несомненно таким же будет и наш [язык], если ученые будут со всем усердием и тщанием чеканить его и отделывать ... Что касается меня, я не жду иной награды, кроме признания, что мною двигало стремление быть в меру моих способностей, труда и усердия полезным нашим Альберти» (то есть землякам. — В. Л.)92. Последняя мысль настойчиво, как лейтмотив, звучит и в других писаниях Альберти: «Я пишу не для себя, я пишу для человечества»93, «я предпочитаю помогать многим, нежели нравиться немногим», я хочу, «чтобы меня понимали»94. Альберти прекрасно учитывал непригодность латыни для выражения новых духовных и практических запросов современного ему общества, и он не уставал работать над совершенствованием volgare, который приобрел у него невиданные дотоле гибкость, ясность и богатство. Здесь ему немало помог латинский язык, использованный им с большим искусством ради совершенствования родного языка. Но все же на каждом шагу ему приходилось бороться с трудностями, чтобы правильно объяснить вещи, найти нужные названия, убедительно изложить предмет. На пути этих поисков Альберти сделал тосканскую речь еще более полнокровной, чем она была у его предшественников s 5.

Особенно много места уделяет Альберти в своих писаниях человеку. «Создала природа, то есть бог, человека из элементов небесных и божественных, из элементов прекраснейших и благороднейших, она наделила его формой и членами, превосходно приспособленными к любому движению, даром предвидеть и избегать всего вредного и противоестественного; речью и способностью выбирать вещи необходимые и нужные; способностью передвигаться и чувством, скопидомством и умением следовать полезному и избегать всего неудобного и опасного; талантом, послушанием, памятью и разумом, призванием исследовать вещи высочайшие и божественные, различать и распознавать, чего следует избегать и чего следует придерживаться для сохранения самих себя»96. Вне человеческой власти найти клад, получить наследство и тому подобное97, но во власти человека, по мнению Альберти, его душа, его тело и время. От правильного распределения времени зависят благосостояние человека, его хозяйственные успехи и его умение управлять семьей и государством. Здесь Альберти, многим обязанный стоической философии, отходит от ее ригористических и абстрактных принципов, отводя значительное место фактору времени, игравшему, как известно, исключительно большую роль в новой городской жизни98. Расходится со стоиками Альберти и по другому важному

вопросу — он признает равноправие в человеческой душе столь противоречивых чувств, как любовь и человеколюбие, с одной стороны, и гнев и негодование — с другой99. Весьма трезво и реалистически расценивая человека, Альберти, в отличие от дней своей молодости, твердо верит в его способность противостоять судьбе. «Фортуна сама по себе всегда была и будет глупой и слабой в отношении тех, кто вступает с ней в борьбу»100, и она налагает свое ярмо лишь на пассивно ей подчиняющихся101. «Судьба не способна и слишком слаба, чтобы похитить какую бы то ни было из наших даже самых малых доблестей»102. Доблесть (а для Альберти она неотделима от человеческой воли) «достаточна, чтобы завоевать любую возвышенную и славную вещь, обширнейшие княжества, величайшие похвалы, вечную память и бессмертную славу»103. В этих мыслях ярко проявляется оптимизм зрелого Альберти, твердо верящего в безграничные возможности человека. Человек должен полностью развить присущие ему способности и достигнуть такого их сочетания, чтобы оно образовало гармоническое целое. Высший идеал Альберти — «безмятежность и спокойствие радостной души, свободной и довольной самой собою»104.

К государству и к городу, которые во многом совпадали в представлении итальянцев XV века, у Альберти отношение двойственное. Вдоволь наглядевшись на политические интриги своего времени, Альберти отдавал предпочтение спокойной, безмятежной жизни на вилле. Здесь нет «ни шума, ни сплетен, ни прочих безумств, которым в городе, в среде горожан, не видно конца: подозрения, страхи, злословия, несправедливости, драки и многое другое, о чем говорить противно и вспоминать страшно»105. К плебсу, который он отождествляет с «невежественной толпой» и который называет «низменной чернью», Альберти относится настороженно106. В третьей книге «О семье» он сравнивает управление семьей с управлением государством и отдает явное предпочтение семье, которая основывается на любви, вере и доброте, в то время как государство построено на кознях и ненависти, почему оно и находится во власти мстительной судьбы. Понятно, что при таких взглядах Альберти чуждался политической жизни и никогда не занимал никаких выборных должностей. Но, с другой стороны, было бы неверно противопоставлять Альберти общественному строю республики. Он ее преданный сын, и его политические идеалы совпадают с тем, чем на деле стала Флоренция к зо-м годам XV века. В качестве правителей города Альберти мыслит себе только блистающих «мудростью, благоразумием, умом», «ценимых за практичность и опытность», «возвеличенных обилием состояния и притоком средств. Кто станет отрицать, что им и должны быть доверены первые места в государстве?»107. Здесь мы сразу же узнаем флорентийскую олигархию времени Козимо Медичи. Флорентийской действительностью навеяно Альберти и глубокое уважение к ремеслу, которое он считает — наравне с семьей — основою всякого здорового общественного строя. «Никакое ремесло, хотя бы выполняемое по найму, не настолько низменно, чтобы его не следовало бы предпочесть для молодых людей жизни бездельной и праздной»108. Тут явственно улавливается голос флорентийского пополана. И он же слышится в отзыве о тосканском народе, «болтливом и злословном, всегда готовом говорить плохое, посмеяться над любым, никого не хвалить, сплетничать по-глупому». Но все это ему прощается, так как гражданам Тосканы это «дозволено благодаря их древнейшей свободе»109. Будучи патриотом своего родного города, Альберти хочет, чтобы все плоды кипучей хозяйственной деятельности оставались бы во Флоренции, украшали бы ее, служили бы ее блеску и пышности (splendore). Так мог рассуждать лишь современник Козимо Медичи, видевший собственными глазами те великолепные здания, которые возводились в городе. Все это, вместе взятое, не позволяет отрывать Альберти от «гражданственного гуманизма». Сознательно уклоняясь от политической деятельности, он стремился быть полезным обществу в иной сфере — как писатель, ученый и художник. Но это не помешало ему написать следующие слова: «Все же мужчина не должен целиком отстраняться от общественной деятельности; если он выполняет свои обязанности со справедливостью и мудростью, то заслуга его неоценима»

Для Альберти основной общественной ячейкой была семья. О ней идет подробно речь в двух его трактатах — «О семье» (1437/38-1441) и «Домострой» (1470)111. Его интересует все — и семейные устои, и семейная мораль, и хозяйственная деятельность, и вопросы гигиены жилья. Он рассуждает обо всем этом необычайно трезво и деловито и, как правило, весьма разумно. Оба трактата наглядно демонстрируют, как гуманистические принципы проникают в быт, облагораживают его, делают его более человечным.

Альберти восхваляет бережливость, или — что то же — хозяйственность (la masserizia). Он называет хозяйственность «святым делом» (la santa cosa). Ему одинаково противны и скупость и мотовство. Он требует не тратить всей прибыли, а сберегать часть ее для увеличения капитала. Для него только тот капитал ценен, который работает, который находится в постоянном движении, иначе говоря, в торговле112. «Богатство в жизни человека, — пишет Альберти, — как действие дротика: победу дает не то, что ты держишь его в руках, а то, что ты мечешь его искусно и с толком. Я думаю, что точно так же не владение богатством, а пользование им ведет нас к счастью»113. Эти слова особенно характерны для Альберти, наблюдавшего воочию широкий размах хозяйственной деятельности флорентийских купцов. Он понимает, что «кто не имеет денег, очень несчастлив», но он понимает также, что кто сидит на мешках золота — бесполезный для общества скупец. Альберти нравится щедрость, однако он порицает роскошь с ее излишними тратами. Как и в других областях, в сфере экономики ему импонирует золотая середина, чувство меры, принцип гармонии, который он всегда так высоко ценит.

Давая советы по дому, Альберти рекомендует выбирать жилье, одежду и обстановку с большой тщательностью. Кухня должна быть простой, вино — добротным, дом — удачно расположенным, с хорошим воздухом. Поэтому Альберти отдает предпочтение загородной вилле, прелестям и красотам которой он поет восторженные дифирамбы

Жена должна быть полноправной хозяйкой дома, понимающим другом мужа. Если она злоупотребляет косметикой, ей можно это подсказать в тактичной форме. «Женщины хотят, чтобы ими управляли не жестокостью и строгостью, а любовью и добротой, и они охотно слушаются того, кто умеет быть мужчиной»115. Над мужчинами, которые «во все суют нос и стремятся сами вести дом», Альберти открыто потешается. Мужчины должны быть выше одних домашних забот, они действуют в более широких сферах жизни. Мораль Альберти — практическая мораль. Она подсказана ему опытом жизни, опытом общения со множеством людей. В этой морали нет ничего героического, никакой романтики. Она трезва и разумна. Недаром ему представляется «глупейшим совет не любить больше верную жизнь многих здоровых, чем сомнительное здоровье одного больного»116.

Альберти замыкает ту линию «гражданственного гуманизма», которая получила наиболее полное развитие на почве Флоренции. В его сочинениях ясно проступает общественное значение гуманизма, смыкание его с жизнью и ее запросами. И если нотки гражданственного пафоса, столь настойчиво звучавшие в писаниях Бруни и Паль-мьери, несколько снижаются у Альберти, его взгляды не утрачивают от этого органической связи с ранним флорентийским гуманизмом. И он постоянно думает о том, чтобы быть полезным обществу, и потому всегда открыто идет ему навстречу.

Альберти не был философом, в основе его нередко противоречивых взглядов не лежит единый принцип, из которого логично вытекали бы все частные положения. Таким философом, и притом великим философом, был в первой половине XV века Николай Кузанский. Хотя в его философской системе трансцендентное начало сохраняет все свое значение, тем симптоматичнее существенные сдвиги, которые в ней произошли под влиянием итальянского гуманизма. Эти сдвиги идут в направлении сближения с жизнью, с наукой, и

прежде всего с математикой, начинающей играть в процессе познания мира все большую роль. Философия Николая Кузанского — это знамение времени. Она ясно показывает, что в первой половине XV века даже философ, не решавшийся порвать с теологическими принципами, принужден был отдать дань гуманизму как самому передовому направлению своего времени.

Николай Кузанский (1401-1464) приехал в Падую для поступления в университет, когда ему было семнадцать лет. В эти годы в Падуе обучался и Л. Б. Альберти, так что прямое знакомство молодых людей далеко не исключено117. В Падуе Николай Кузанский вплотную соприкоснулся с блестящими представителями итальянского гуманизма и смог серьезно задуматься над тем, чему его обучали на родине — в школе «Братьев общей жизни» в Девентере и в гейдель-бергском университете, где он проучился около года.

Здесь он основательно усвоил принципы «нового благочестия» (devotio moderna) и учения немецких мистиков (Рейсбрука и Экхарта), а также элементы схоластической науки и схоластической теологии. Недаром он почитался у современников одним из лучших знатоков средневековой философии. Италия открыла ему глаза на ограниченность мистического чувства как единственного средства познания мира и бога. Он изучает греческий язык, облегчающий ему доступ к античной математике (Архимед) и к творениям Платона, дружит с приятелем Брунеллески — известным ученым Паоло Тосканелли, который вводит его в курс новой проблематики таких дисциплин, как география, космография и физика, он поддерживат хорошие отношения с Амброджо Траверсари, Поджо, Лоренцо Балла. Все это позволяет ему дать грандиозный синтез из элементов средневековой философии и гуманизма, синтез, в котором старое и новое уживаются самым причудливым образом.

Николай Кузанский сознательно не сходит с традиционных теологических позиций, но стремится их примирить с новыми запросами времени. И ему это удается, поскольку он был исключительно сильным умом.

Мы не собираемся здесь излагать философскую систему Николая Кузанского. Нам хочется лишь отметить в ней те черты, которые сближают ее с гуманизмом и в какой-то мере делают ее одним из ответвлений гуманистической мысли. Для Николая Кузанского бог есть абсолютное единство и абсолютное добро. Он непознаваем ни с помощью логических абстракций, ни с помощью одного чувства. Но бог сделал природу своими руками, и поэтому все особливое и индивидуальное имеет к нему отношение. Тем самым открывается путь для символического толкования видимого мира. Признавая непознаваемость бога, Николай Кузанский утверждал тезис об «ученом незнании», о границах того, что для человека возможно и что невозможно. А это подготовляло почву для самостоятельного постижения мира. И здесь вступают в свои права гуманистические мотивы — изучение природы с помощью сравнения и математического измерения, чтение слова за словом, буквы за буквой ее законов, утрачивающих характер таинственных божественных иероглифов. Истина таится в области эмпирии, она взывает с улиц. Человек свободен, и именно этим он уподобляется богу, именно это дает ему возможность стать «сосудом господним». Его сила— в интеллекте. Без интеллекта невозможна не только градация ценностей, но и признание их наличия. Visio intellectual!s опирается у Николая Кузанского на математику. Он признает, что познание не идет дальше гипотезы, предположений (conjectura), и что оно всегда может через новое измерение быть усовершенствованным. Такая установка открывала широкие перспективы для критической мысли и для научного исследования. Сам Николай Кузанский, несмотря на абстрактность и спекулятивный мистицизм своей философской системы, был натурой весьма деятельной в земных делах. Он борется за очищение церкви, за укрепление империи. Он активно работает в области математики, астрономии и механики и доходит до таких смелых выводов, как признание движения земли вокруг солнца, выводов, приведших Джордано Бруно к гибели на костре, а Галилея — к церковному отлучению. Его идея о вселенной как о максимуме, не

имеющем нигде центра, являющемся бесконечным, подобно творческой бесконечности бога, принадлежит уже послекоперниковской эпохе. Причем самое интересное в философии Николая Кузанского, что все те новые мотивы, которые в ней так настойчиво звучат, возникают не в отрыве от религиозных концепций средневековья, а в их рамках. Буркгардтовское «открытие мира и человека» протекает у него на основе глубокого религиозного чувства и неотделимо от него. «Мистик и теолог, каким Николай Кузанский был и остается, ощущает себя в восприятии мира, природы и истории идущим вровень с представителями новой, светской гуманистическойобразованности. Он их не отвергает, но, оказываясь все более вовлеченным в их круг, подчиняет их своему собственному ходу мыслей»118. Таково историческое место философии Николая Кузанского, которая, хотя и содержит в себе немало пантеистических элементов, никогда не складывается в законченно пантеистическую систему.

Если даже столь абстрактно мыслящий ум, как Николай Кузанский, оказался глубоко затронутым новыми гуманистическими веяниями, то тем более естественным представляется влияние гуманизма на ученых, гораздо ближе стоящих к жизни. Гуманизм создал ту атмосферу, которая была благоприятна для развития науки, изучавшей реальный мир. Если последователи П. Дю-эма считали, что благодатной почвой для развития науки была поздняя схоластика, то теперь становится все более очевидным, что лишь эпоха Возрождения восстановила в своих правах экспериментальную науку, порвавшую с церковными догмами и опиравшуюся на очищенную от схоластических наслоений античную мысль. К этому выводу частично пришел к концу своей жизни и сам Дюэм119.

Своим интересом к реальному миру гуманизм стимулировал изучение природы и ее законов. Все метафизическое отступает на второй план перед реальным, естественные причины (ragioni) явлений более всего привлекают к себе внимание и гуманистов и особенно ученых.

Передовые бюргерские круги стремятся разумно использовать природу, извлечь из нее пользу, насладиться ее плодами. На этом пути интересы купцов во многом совпадают с интересами ученых. В данном отношении показательна фигура Паоло даль Поццо Тосканелли (1397-1482)120. Друг Николая Кузанского, Брунеллески и Аль-берти, Тосканелли был выходцем из богатой купеческой семьи. После смерти своего брата он вел его дело в Пизе, изучая морские пути по чисто коммерческим соображениям. Он прошел курс медицины в падуанском университете, где был близок к гуманистам и где овладел греческим языком, открывшим ему доступ к классикам античной науки. Известный немецкий ученый Регио-монтан прославляет в 1464 году Тосканелли как выдающегося математика, геометра, медика и философа. От трудов Тосканелли сохранилась лишь одна страница, посвященная кометам. Что он действительно был крупным ученым, доказывает то влияние, которое он оказал на Николая Кузанского, Брунеллески, Региомонтана, Аль-берти и Колумба. Последний был знаком с письмом Тосканелли, адресованным португальскому королю. В этом письме, к которому прилагалась навигационная карта, было описано, как достичь кратчайшим путем «специй» (spezierie), иначе говоря, пряностей, употребляемых в пищу и для изготовления лекарств. Это письмо было переписано Колумбом перед его отправлением в знаменитое плавание. Так коммерческие интересы стимулировали научные открытия. Тосканелли стоял в центре общественной жизни Флоренции. Он был хорошо знаком с гуманистами и художниками, и на его примере можно легко убедиться в том, как тесно переплетались гуманистическая мысль, точная наука и накопленный художниками практический опыт. Только на основе столь счастливого симбиоза стало возможным быстрое изживание того консервативного духа, который отделял схоластическую школу от живого мира и который сообщал всему, что исходило из этой школы, узкоцеховой и консервативный характер.

Гуманизм флорентийского толка дал, несомненно, мощный толчок к развитию нового реалистического искусства. Связи гуманистов с художниками были очень тесными. И не только тогда, когда перед художниками стояла задача написать картину на античную тему и получить нужный совет от ученого-гуманиста, но и тогда, когда тянувшиеся к античному искусству мастера хотели собственными глазами увидеть произведения античной пластики. Первым стал систематически собирать фрагменты античной скульптуры, камеи, медали, вазы Никколо Никколи. По его стопам пошли Поджо, Марсушшни, Козимо Медичи. Антики имелись и в мастерских Донателло и Гиберти, поддерживавших дружеские отношения с гуманистическим кругами. Из среды последних вышло увлечение античной формой, захватившее постепенно и художников. В этом плане гуманисты во многом содействовали изживанию готической традиции. Показательно, что даже Гиберти, никогда резко не порывавший с цеховой рутиной, пришел к мысли о необходимости для художника иметь общее образование и быть знакомым с латынью. У него большое уважение к «docti», и он сам не хотел бы им ни в чем уступать. Но этим не ограничивается воздействие гуманизма на художников. Гораздо существеннее то, что гуманизм содействовал пробуждению индивидуального сознания художника. Последний все больше начал ощущать свою ценность, узость цеховых уставов и правил, косную власть рутины. Ему захотелось шире проявить себя, сильнее выявить свою личность, взглянуть более открытыми глазами на мир. И тут ему немало помогли передовые взгляды флорентийских гуманистов, которые стимулировали этот процесс. Недаром и Брунеллески, и Донателло, и Гиберти, и Лука делла Роббиа находились в постоянном живом общении с гуманистами, обогатившими их духовный мир.

Флорентинцы были первыми, кто целиком проникся верой в земной идеал и кто понял, что он осуществим средствами новой, светской образованности и средствами нового, реалистического искусства. Сословные перегородки средневекового общества пали перед завоеваниями личной доблести. Преклонение перед культурой облекалось в краткую формулу: «Необразованный король — коронованный осел». И эта широта взглядов, подкрепляемых органическим усвоением античной литературы, сделала флорентинцев самыми образованными среди обитателей Италии. В своих собственных глазах они были «римскими гражданами, а потому свободными и не рабами». И их родной город представлялся им «подлинным цветком и избраннейшей частью Италии, богатой художественными красотами, процветающей в торговле, великой своими избранными умами» (Колуччо Салутати «Инвектива против А. Лоски»)121. Так флорентийское Возрождение сложилось в мощное течение, которое задало тон всей остальной Италии. На Флоренцию стали ориентироваться другие города, и ее идеалы, покорявшие своей гармонией и глубокой человечностью, начали получать все более и более широкий отклик. Именно флорентийские художники сумели воплотить эти идеалы в чеканно ясной форме, которая уже на раннем этапе развития приобрела подлинно классическую завершенность.

    

 «Начало раннего Возрождения»             Следующая страница >>>

 

Смотрите также: «Всеобщая История Искусств. Средние века»   Живопись, графика, альбомы






font-size:35