Галеты капитана Скотта. Леонид Почивалов

 

Вся библиотека >>>

Оглавление книги >>>

 

Научно-художественный географический сборник  / 1985

На суше и на море


 

Леонид Почивалов «Галеты капитана Скотта»

 

 

Документальная повесть

 

Однажды утром я раскрыл только что полученную газету и обнаружил в ней очерк автора, которого читаю всегда с охотой. Оставив дела, проглотил и это залпом. И не только по той причине, что автором был Василий Песков. Еще и потому, что писал он об Антарктиде. Уже на втором или третьем абзаце очерка похолодело сердце, словно иглой пронзила его антарктическая стужа. Погиб человек! Еще один! Вдруг всплыл в памяти суровый облик крошечного островка в море вблизи Мирного. Среди диких скал возвышались сложенные из щебня холмики— под ними лежали те, кто не вернулся.

Еще один... Теперь это был Алексей Карпенко.

Пожар на внутриконтинентальной антарктической базе Восток! И очередная жертва в длинной череде тех, кто отдал жизнь Ее Величеству Терра инкогнита, Неведомой земле. После пожара, уничтожившего электростанцию, от которой зависело само существование, шестнадцать человек, блокированных в самом неприютном месте на свете, выжили, выстояв даже перед кошмаром восьмидесятиградусного мороза.

Те, первые пятеро, выстоять не смогли. За судьбу этих шестнадцати на Востоке тревожились не только на советских антарктических станциях. Ломали голову многие: как помочь в беде, хотя помочь в это время года было невозможно. Но пленников ледяной пустыни по крайней мере связывала с миром вселявшая им зеру в себя хрупкая ниточка радиоволны.

Жизни тех пятерых, захлестанные белой мглой пурги, погасли, как робкие светлячки. И никто на свете не знал, где они и что с ними. Их жизни стали первым векселем, который Антарктида предъявила людям к оплате за любопытство и гордыню. После тех пятерых оказались сотни, которые тоже не вернулись к берегам зеленой земли. И вот еще один...

Дорога путешественника почти всегда дорога подвижничества. Поиск в пространстве таит в себе риск. И греческие парусники, безвозвратно уходившие за пределы Геркулесовых столбов в открытый океан, и вернувшаяся на землю из подзвездного пространства кабица космического корабля с тремя бездыханными космонавтами... Все они в одной череде. Веками, тысячелетиями человечество платило самую высокую цену за право узнать свою планету, свой собственный дом во Вселенной. На протяжении нашей истории ничто не вдохновляло так молодые сердца, как поиски неведомого, лежащего там, за горизонтом. Сколькими прекрасными книгами обязана мировая литература этой извечной человеческой потребности в дороге, куда бы дорога ни вела— лишь бы была неведомой и трудной—в океан ли, в пустыню, на вершины гор или в чащобу джунглей, Великая нравственная сила мировой литературы всегда заключалась в том, что она активно пособляла человеку в освоении Земли, потому что искала героев прежде всего в идущих, которым дано осилить дорогу, которые мужеством, упорством, верой в себя возвышают человека среди ему подобных.

Странным образом стечение обстоятельств соединило меня с именами самых первых погибших в Антарктиде. Наверное, эта история начинается с того давнего дня, когда однажды мне в руки попала книга, вышедшая в Москве вторым изданием,— «Последняя экспедиция Р. Скотта». Немного знал я тогда об истории гибели пятерых англичан. Эти крохи знаний эмоционально окрасил взволновавший меня в юности небольшой рассказ Паустовского «Соранг» — о скоттовской экспедиции, ставший одним из моих самых любимых рассказов. Прочитав изданные дневники путешественника, я был поражен еще больше—в этот момент в мою жизнь навсегда вошел человек, воплотивший в себе образец великого мужества и благородства. Особенно потрясали последние страницы дневника и последняя в них строка: «Ради бога, не оставьте наших близких». Мне казалось, что с этой мольбой он обращается и ко мне и что я тоже в ответе и за родных и близких погибших, и за дело, которое погибшие начали, и за память о них, которую они оставляли нам в наследство.

...Всего в двадцати километрах от базы, где путешественников ждало тепло и пища, капитан английского флота Роберт Фолкон Скотт, почти придавленный провисшим от снега брезентом палатки, под сатанинский вой пурги коченеющей рукой писал прощальные письма своей вдове, вдовам лежащих рядом еще живых товарищей—женщины станут вдовами через час или два. Скотт утешал тех, кого они оставляли, и в этот роковой час находил самые прекрасные, самые значительные слова, чтобы рассказать о мужестве и стойкости своих товарищей.

Увы, им не повезло! На обратном пути с Южного полюса, преодолев многие сотни тяжких антарктических километров, не смогли преодолеть последние двадцать. Они умерли по-солдатски, стойко, как подобает людям долга и чести.

Гибель  английской  антарктической экспедиции,  последние I дневники ее начальника, о которых Паустовский в пылу почти ] юношеского восхищения написал, что перед ними вся литература выглядит праздной болтовней, произвели в свое время огромное впечатление. Скотт и его товарищи стали национальными героями Англии, и не только Англии.

Начало двадцатого века было озарено целым созвездием блестящих имен людей, продолжавших поиск неоткрытого на земле, на воде ив воздухе,—русские Седов и Русанов, американцы Пири и Линдберг, поляк Нагурский, норвежцы Нансен и Амундсен, итальянец Нобиле... В этом созвездии занял свое место и Роберт Скотт.

Английский путешественник вошел в мою судьбу. Я стал интересоваться всем, что связано с Робертом Скоттом, прочитал все, что мог достать о нем в московских библиотеках. И вдруг совсем неожиданно установил происхождение жизненного лозунга героев В. Каверина из «Двух капитанов», одной из любимых книг моей юности,— «Бороться и искать, найти и не сдаваться!». Видимо, и на Каверина в те годы произвела, не могла не произвести, впечатление история трагической гибели Скотта, может быть, даже в какой-то степени повлияла и на фабулу романа, на высокий дух романтики, поиска и нравственной чистоты «Двух капитанов». «Бороться и искать, найти и не сдаваться!» Эти слова высечены на кресте из красного дерева, что стоит в Антарктиде на склоне вулкана Эребус. Поставили крест много лет назад в память экспедиции Скотта, а эпитафией взяли строку из поэмы «Уллис» английского поэта прошлого .века Альфреда Теннисона, любимой поэмы капитана.

На делийском аэродроме Палам стояли два самолета, на которые индийцы взирали с удивлением—у самолетов непривычно оранжевые крылья и оранжевые хвосты, а на хвостах изображение неведомой здесь птицы—пингвина. На бортах надпись: «Полярная авиация». Надо же, в Индии и вдруг—«полярная»! Под моими подошвами асфальт мягок, как глина, сегодня в тени—плюс тридцать семь. В груди гулко билось сердце: на одном из этих самолетов я улетаю! В Антарктиду!

Это случилось декабрьским днем 1961 года—тогда я работал региональным корреспондентом «Комсомольской правды» в странах Юго-Восточной Азии и мой корпункт находился в столице Индии. Однажды позвонили из Москвы из редакции, передали: самолеты вылетают—готовься! А я уже давно был готов. Так я стал участником Первой советской воздушной антарктической экспедиции.

Трасса перелета была самой длинной в истории Аэрофлота— через Индию, Бирму, Индонезию, Австралию, Новую Зеландию, американскую базу в Антарктиде Мак-Мердо—в советский полярный поселок Мирный на шестом континенте. Перелет оказался нелегким, с приключениями, рискованными ситуациями...

В маленьком, чистеньком, приветливом городке Крайстчерч на аэродроме нас встречали сотни горожан. Новозеландцы знают, что значит Антарктида. Она соседка их земли, между ними только океан, холодный и косматый от бурь.

На бульварах городка цвели липы, в южном полушарии было начало лета. На аэродроме наши экипажи готовили машины к последнему, труднейшему броску над океаном, а мы, участники экспедиции, без дела бродили по тихим, чуть согретым нежарким «южным» солнцем улочкам незнакомого городка. Во время перелета я подружился с корреспондентом «Правды» Юрием Гавриловым, рослым молодым человеком с удивительно мягкой, неизменно спокойной улыбкой надежного человека. Было интересно бродить вдвоем, на каждом шагу мы делали для себя удивительные открытия, большие и маленькие, в этом незнакомом окраинном мире и с благодарностью их принимали.

На одном из бульваров в пышном обрамлении старых лип увидели на гранитном постаменте—куске скалы—высеченного из белого мрамора человека. Он стоял во весь рост, решительно откинув плечи, готовый шагнуть в неизвестность, выставив вперед твердый широкий подбородок, и из-под мехового козырька шапки его затененные мраморные глаза, как живые, поверх деревьев, поверх черепичных крыш городка вглядывались туда, на юг, где лежала Неведомая земля. Это был памятник капитану Скотту. Здесь, в Крайстчерче, Скотт снаряжал свою последнюю экспедицию на ледяной континент, а из порта недалекого от Крайстчерча Данидина его судно уходило на юг навстречу неизвестности.

Мне вдруг снова припомнился грустный рассказ Паустовского «Соранг». Англичане добрались до полюса, надеясь ступить на него первыми в истории, но, подходя к заветной точке планеты, издали увидели на снегу брошенную палатку—оказалось, что незадолго до них полюс открыл Амундсен. Это была полная неожиданность, крушение давних честолюбивых надежд. На обратном пути лейтенант Отс отморозил ноги и, чтобы не быть обузой своим товарищам, ушел в пургу. Он оставил записку, адресованную женщине, которую любил. Послание не пропало, участник береговой партии экспедиции, нашедший трупы Скотта и его товарищей, русский матрос Василий Седых сумел отыскать в Шотландии ту женщину и вручил ей предсмертное письмо. В нем Отс вспоминал Шотландию, теплые дожди, летящие над землей подобно дыму, огни в сумерках, тяжелую воду гавани, соленый воздух мокрых осенних полей с неубранным клевером и их любимую старинную песенку:

Здравствуй, дом. Прощай, дорога! Сброшен плащ в снегу сыром...

В ту ночь пришел к тем берегам удивительный ветер соранг, дующий раз в столетие из бесконечного далека, несущий откуда-то запах снега и экваториальных лесов, запах незнакомых стран.

Над Крейстчерчем висели белые ночи, ветер с океана был свеж и прохладен, нес в город аромат окрестных полей. Перед отлетом мы снова пришли на бульвар, где стоял памятник Скотту.

Я сорвал у памятника ветку с пахучим липовым цветом. Первый же прохожий изумленно вскинул брови: «У нас так не делают». Подошли другие. Я объяснил: «Через три часа улетаем в Антарктиду, это на память о зеленой земле». «В Антарктиду?!» Кто-то мне пожал руку, кто-то протянул еще одну ветку, побольше. Кто-то сказал: «Храни вас бог!»

Перегруженные запасами горючего самолеты с трудом оторвали колеса от последнего клочка теплой земли—у самого края взлетной полосы. В иллюминатор я видел, как навстречу ползли над океаном с юга из края льда серые, с плоскими днищами, тяжелые, как льдины, тучи.

Полет снова был тревожным, и снова нас ждали неожиданности. Прошли роковую «точку возврата», а так и не сумели связаться по радио с американской антарктической базой, где предстояла первая посадка на континенте, Тяжелой преградой вдруг встал непредвиденный метеосводкой почти ураганный встречный ветер.

В одно из мгновений тех томительных часов полета вдруг внизу в разрывах облаков разом проступили три цвета—синий, серый и белый: море, берег и снега на берегу за острыми клыками скал. Внизу было море Росса. Именно сюда много лет назад, во время Первой английской антарктической экспедиции, после долгого пути через океан, через «ревущие» сороковые и «неистовые» шестидесятые широты вошло «Дискавери», хрупкое суденышко капитана Скотта, чтобы робко приткнуться к этим негостеприимным берегам.

В Мак-Мердо, где наши самолеты садились для заправки, нас встретили, как обычно встречают в Антарктиде путешествующих, добром и заботой.

Я не ожидал, что две ветки, сорванные на бульваре в Крайстчерче, произведут столь сильное впечатление. Вскоре они оказались изрядно пощипанными: каждый хотел получить по листочку, этот чуть поувядший зеленый листок нес людям щемящий сердце аромат далекой родины. Но до конца обкорнать ветки я не позволил. Хотелось добраться до знаменитого креста в память экспедиции Скотта и положить к его подножию ветки липы с бульвара, где стоит памятник капитану. Ведь этот крест вроде надгробья над несуществующей могилой погибших путешественников. Вернее, могила существует, но, где именно она, уже никто в точности не знает, и найти- ее невозможно: Скотт и двое его товарищей, дошедших до своего последнего привала, были похоронены в снегу на месте гибели, и метели давным-давно занесли снегами ледяной могильный холмик.

Однако поход к знаменитому кресту не состоялся. Вдруг представилась возможность добраться до мыса Армитедж, а это была редкая удача. Недалеко от Мак-Мердо на скалистом мысу сохранилась хижина, откуда Скотт с товарищами отправился в глубины Антарктиды и до которой на обратном пути так и не добрался.

— Армитедж? Хотите взглянуть?—Нике вытягивает руку в сторону моря с таким видом, будто хочет показать, что это совсем рядом.—Могу проводить.

Еще когда только наши самолеты приземлились на аэродроме

Мак-Мердо, встречавшие нас американцы настойчиво пытались

заполучить хотя бы что-нибудь на память. Даже пластмассовые

чашки в бортовой кухоньке ИЛа превратились в сувениры.

Особенно неотразимое впечатление произвели наши меховые

шапки-ушанки—у американцев таких не было. Один из встречав

ших решительно сорвал с головы легкую вязаную шапочку,

протянул мне:

—        Поменяемся?

Его рыжий бобрик горел на голове таким жгучим пламенем, что мог напугать любой антарктический мороз.

Я устоял. Мне, прилетевшему из Индии, шапка ох как была нужна! Американец огорченно щелкнул языком, снял варежку и, протягивая мне руку, представился:

—        Нике!

Так я познакомился со славным американским парнем, великодушным здоровяком, немногословным, неторопливым; в каждом его слове, в каждом жесте проглядывала такая уверенность в себе, такая деловая обстоятельность, словно мы прибыли в гости лично к нему, а вокруг до самого горизонта простирается территория его фамильного ранчо.

На другой день Нике повел нас с Гавриловым к мысу Армитедж. Курс туда он избрал напрямик, короткий, но несколько рискованный. Посему вручил каждому по бамбуковому шесту:

—        Будете валиться в трещину во льду, постарайтесь опереться

шестом о ее края. Купаться не советую. Вода холодная!

И вот мы идем. В руках у Никса тоже шест, только потолще наших. Он тычет им в снег и, если шест погружается глубже, чем положено, уводит нас в сторону.

—        Ребята, не зевать!—покрикивает Нике временами. И шу

тит:—Мне скучно будет возвращаться домой одному.

Он заставляет идти строго по его следу. Оглянуться не дает. А нам, новичкам, все интересно! Вон целая ватага пингвинов торопливо семенит навстречу: знакомиться! Каждый в черном фраке и белой манишке, будто симфонический оркестр в полном составе опаздывает на концерт.

—        Эй! Ты куда смотришь?! Если все же решил топиться,

оставь на память шапку—она мне как раз по размеру.

Среди этих диких снегов Нике вполне уместен со своей круглой шотландской бородкой, неторопливой походкой знающего себе цену человека. Возможно, он немножко красуется перед нами, новичками, но, несомненно, человек бывалый. Механик, водил снегоходы в глубь континента, так что знает, почем фунт лиха.

—        Нике, нравится тебе Антарктида?

—        Льда многовато и отапливается плохо, но жить можно.

По каменистым склонам мы забираемся на мыс.  С его

вершины открывается такая перспектива, что дух захватывает.

Гладкая, до блеска вылизанная ветрами белая равнина, матовые спины ледников, за ледниками неправдоподобно синие, как театральные декорации, невысокие горные хребты, а за ними опять пустырь—и так на тысячи и тысячи километров.

—        Сколько красоты пропадает зря!—усмехается в бороду

Нике.

И вот наконец мы у цели. На дикой скале примостилась в одиночестве хижина. Четыре дощатые стены без окон, крутая дощатая крыша—все, что нужно, чтобы спасти тепло человеческой жизни в краю, где жизнь так беззащитна...

Доски одной из стен оторваны, должно быть, ветрами, внутри—до самого потолка серые грязноватые пласты годами спрессованного, превратившегося в лед крупнозернистого снега.

Каждая деталь кажется значимой. Кусок поломанной нарты, расколотый надвое чугунный котелок, выглядывающий из-под валяющихся на снегу досок. К торчащей из стены перекладине подвешена тушка поросенка. Со стороны, обращенной к дому,— целехонькая, отдает розовым, словно только вчера обстоятельный Отс прицепил ее со словами: «Вернемся и подзакусим на славу!» С другой стороны—иссушена солнцем, завялилась, но выглядит съедобной. Пять десятилетий висит здесь, столько провисит еще, пока ветер не обгложет ее до последней косточки. Не гниет.

Нике сидит на камне в стороне и, попыхивая трубкой, молча, с легким смешком поглядывает на нас: и чего это они возятся в этой рухляди?

—        Нике, ты знаешь об истории Скотта?

—        Кое-что. Не повезло парню, хотел финишировать на полюсе первым, но его обскакал Амундсен.

Мы с Юрой находим острые дубовые щепы и принимаемся долбить слежавшийся в домике снег. Просто так. А вдруг?

Слоистые куски с хрустом отваливаются один от другого. Они похожи на забытый в холодильнике торт.

Бородатый, смуглый от загара, мощный, как каменная глыба, на которой сидит, Нике кажется сейчас похожим на Отса, мужественного друга Скотта, который в лихой свой час, написав прощальное письмо любимой, собрал последние силы в искалеченном теле, вышел из палатки в пургу, чтобы избавить от себя товарищей.

...Очередной удар щепы отзывается не снежным хрустом, а глухим тугим звуком: из-под отвалившегося куска снега торчит угол железного ящика. Мы осторожно откапываем его. Не поржавел, просто потемнел от времени. На крышке еле различимая надпись: «Глазго. 1910 год». С трудом вскрываем крышку. В ящике—галеты, их здесь не меньше сотни, каждая размером с пачку сигарет. Кажутся совсем свежими, только по краям чуть покрошились.

Я беру одну. На моей ладони желтоватый кусок сухого хлеба. Скрип снега под ногой в последнем шаге, еще одно отчаянное усилие мускулов, еще несколько затухающих ударов сердца, уходящая теплота безнадежно протянутой руки. «Последней умирает надежда»,— говорит старая мудрость. В этой галете утраченная надежда тех, кто не дошел до нее всего двадцать километров. «Нужно бороться до последней галеты»,— записал Скотт в своем дневнике 14 марта, когда его группа, изнуренная холодом и голодом, уже потерявшая одного из своих товарищей, шла от полюса к морю. Оставались считанные дни, а потом и часы их существования на свете. ...Пальцы еле-еле сжимают карандаш. Не веря в великодушие его пославших, капитан по буквам выписывает последнюю мольбу к людям: «Ради бога, не оставьте наших близких...»

Вот что значит эта галета!

Мы с Юрой берем по паре галет, бережно завертываем в носовые платки и держим в руках, не доверяя даже карману.

—        Сувенир?—не выпуская изо рта трубку, спрашивает Нике.

В его глазах сквозит ирония.

—        Видишь ли, Нике,—говорю я.—Это не сувенир. Это нечто

другое. Один из тех пятерых, мне кажется, был похож на тебя,

наверное, он слыл тоже отличным парнем. Он любил теплые

дожди над Шотландией и мечтал о них, когда сквозь бураны шел

с полюса. Он погиб от голода и холода где-то там, вон за теми

горами... Это очень, очень горькая галета, Нике.

Нике, не торопясь, легкой морской развалочкой подходит к ящику, вынимает из него галету, внимательно ее рассматривает, подносит к носу—какова на запах, под его крепкими, привыкшими к металлу пальцами галета рассыпается на мелкие кусочки.

—        Твердовата,— глядит на меня, на Юру.— И вы уверены, что

эта черствятина сейчас что-то стоит?

—        Стоит? Конечно! Ей цены нет! Это реликвия! Это память о

Скотте, замечательном путешественнике. Его знают все. Ведь

ваша американская база на полюсе носит его имя.

Под рыжими ресницами Никса пропадает надолго поселившийся там ленивый смешок.

—        А как вы думаете, много ли здесь, в снегу, таких ящиков?

—        Трудно сказать. Может быть, один, а может быть, и

больше.

—        Может быть, больше...— задумчиво повторяет он. Постуки

вает желтым ногтем по трубке, вытряхивая пепел.

—        Смех, да и только,— он показывает свои крепкие зубы.— Вот

уж не мог подумать, что здесь, в Антарктиде...

Бросает крошки от раздавленной галеты обратно в ящик.

—        Если этот залежалый товар в самом деле может привести в

умиление таких чудаков, как вы, то здесь под снегом может быть

целое состояние.

Он оборачивается к Юре:

—        Как думаешь, по пять долларов за штуку? А? Пойдет?..

Обратно мы возвращаемся тем же путем, и Нике по-прежнему

идет впереди с палкой, тычет ею в снег—оберегает наши жизни.

—        Глядите в оба, ребята! Здесь—дырка.

Снег слегка оплавило летнее солнце, и ледяная корочка звонко, как стекло, похрустывает под расчетливыми, но уверенными шагами Никса.

—        Если почувствуете, что снег под ногами уходит, валитесь

плашмя на брюхо и ползите в сторону. Главное, не трусить! А

дальше я помогу. Со мной такое уже бывало.

Я смотрю в оранжевую спину Никса... Ах, Нике, и зачем ты только сказал те слова!

Они нам встретились на окраине поселка. Даже издали по их походке можно было понять, что чем-то озабочены и заботы эти не простые. Впереди шагал массивный Борис Семенович Осипов, командир АН-12, нашего второго самолета, который в перелете шел грузовым рейсом. Летчики направлялись в сторону аэродрома. Увидев нас, сдержали шаг.

—        Развлекаетесь?—за вопросом пряталась насмешка.

—        Да нет. Вот были на мысе Армитедж.'Отыскали галеты...

Мы рассказали о неожиданной находке.

Осипов взял одну из галет, подержал на просторной, как аэродром, ладони.

—        Надо же! Самого Скотта!—протянул галету обратно, и мне

почудился в его тоне оттенок зависти.— Повезло!

—        А вы куда торопитесь?

—        Отчаливать.

—        Отчаливать?!

Я знал, что экспедиция должна была задержаться на американской базе минимум на три дня,—и вдруг: «аннушка» улетает! Не пробыла здесь и суток. Нам невесело разъяснили: накладочка получилась, у горючего, которое на американской базе, не то качество, которое потребно нашим машинам.

—        Нельзя на нем лететь?

А черт его знает! Вот мы и надумали попробовать. Итак, грузовую «аннушку» посылают в пробный полет на Мирный. А вся экспедиция остается здесь.

—        Возьмите нас!—вдруг попросил Юра.

Осипов исподлобья взглянул на него.

—        Это риск...

Осипов слыл молчальником, словами разбрасываться не любил. Но мне показалось, что был рад просьбе.

Мы побежали обратно в Мак-Мердо в наш дом за вещами. Ветки липы отдали Никсу:

—        Спасибо за все! Вот тебе еще один сувенир. Ему тоже нет

цены. По крайней мере здесь, в Антарктиде.

Нике повертел в руке увядшие, но все еще пахучие ветки.

—        Если вам так приспичило, ребята, я, пожалуй, отнесу их к

тому кресту.

ото льда лучи полярного солнца больно колют зрачки, словно глаза забило пылью. Безжизненная пустыня уходила к дымчатому горизонту, где белое постепенно превращалось в голубое и даже темной крупинки не было в унылом двуцветье. Где-то в этой вековечной пустыне погребенные под просторным саваном снегов спят вековечным сном Скотт и его товарищи.

Радист крикнул со своего места:

— Слышу Южный полюс. На волне—станция Амундсен-Скотт!

Темные глаза радиста радостно поблескивают, полные губы растянулись в долгой улыбке. Еще бы! Знакомые для радиста места! Андрей Капица, тогда еще молодой, но уже достаточно известный исследователь шестого континента, на борту «аннушки» добровольно исполнял обязанности радиста: он в совершенстве знал английский, а по всей нашей трассе радисту только с английским и работать. С полюсом у него личные взаимоотношения—А. Капица входил в состав Первой советской экспедиции на Южный полюс в 1956 году. Они добрались до «оси земли» после труднейшего похода на вездеходах, первого в истории похода, который начался от антарктического берега Индийского океана.

«Аннушка» после долгих часов честной работы благополучно «проглотила» над Мирным свой двадцать пять тысяч сорок пятый километр пути. Тяжелая машина с опаской коснулась колесами дорожки малопригодного для такой махины, скороспело сработанного «мирянами» ледяного аэродрома, увесисто, со скрипом во всех самолетных суставах попрыгала на не положенных для такой посадки буграх и ямах и наконец с последним рыком турбин замерла. Прибыли!'

Через несколько дней в Мирном нам с Юрой пришла в голову мысль установить здесь полосатый дорожный столб со стрелками-указателями. Экспедиционный плотник выстругал длинный брус, дощечки-указатели выпилили из фанеры мы сами, сами же их раскрасили в разные цвета и сделали нужные надписи: столько-то километров до Москвы, столько-то до Лениграда, Киева... Первой прибили табличку, которая указывала на Южный полюс.

Забегая вперед, скажу, что недавно, будучи в Ленинграде, я заглянул в Музей Арктики и Антарктики. Приятно было вдруг увидеть в числе наиболее приметных экспонатов привезенный из Мирного как предмет истории дорожный столб, сработанный и нашими руками, знакомый до гвоздя, вогнанного в него,—на стрелках-указателях я узнал собственный корявый почерк: «До Южного полюса—2617».

Под нами Антарктида. Мы с Юрой счастливы: завершаем самый дальний в отечественной истории перелет в числе самых первых.

Едва взмываем в небо из-под зловещей тени вулкана Эребус и ложимся на курс, как Осипов, стянув с круглой головы дужку наушников, оборачивается ко мне—я стою за спиной его кресла—и, кивнув на слепящее солнцем стекло кабины, произносит:

— Вот где-то здесь они и лежат...

И мне сразу ясно, о ком он говорит. Значит, галеты произвели впечатление и на него, бывалого полярного бродягу.

Через два месяца на обратном пути из Антарктиды, снова отмеченном тревожными неожиданностями, наши самолеты задержались на крайнем севере Австралии в порту Дарвин.

В маленьком захолустном городке было безнадежно тоскливо и чудовищно влажно—люди захлебывались в собственном поту. В номере дешевой, но чистенькой гостиницы с пола я подобрал кем-то оброненный листок: «Дорогой Джон! Я снова попал в этот комариный ад. Может быть, хотя бы здесь я найду свою удачу?»

Временами налетали на городок короткие, но тяжелые тропические дожди, картечью били в шиферные крыши, дырявили воду в заливе. На маленький местный аэродром прилетел из Европы самолет, доставил из Испании эмигрантов. В зал ввалилась шумная и суетливая публика, раскалывая дремотную тишину аэровокзала. Люди приехали на чужбину искать удачу.

Наконец-то нам лететь. Наш ИЛ казался давно обжитым родным домом. Я занял свое место у иллюминатора. Там, за стеклом, мокро отсвечивали крыши чужого города. И вспомнился еще один рассказ К. Паустовского—«Австралиец со станции Пилево» — о судьбе заброшенного в Австралию превратностями судьбы в дореволюционные годы русского паренька, который тоже на чужбине искал удачи и не нашел ее. Есть в рассказе такие слова: «Чужое небо и чужие страды радуют нас только на очень короткое время, несмотря на всю свою красоту. В конце концов придет пора, когда одинокая ромашка на краю дороги к отчему дому покажется' нам милее звездного неба над Великим океаном и крик соседского петуха прозвучит, как голос родины, зовущей нас обратно в свои поля и леса, покрытые туманом».

Мы лежали на камнях, наслаждались тишиной и покоем. Над купами деревьев на далеких облаках дрожало блеклое озерцо света—там был город, а над нами висели неправдоподобно крупные и такие близкие южные звезды...

На вершине башни пробыли почти до утра. Константин Михайлович, глядя на отблески электрического зарева чужого тропического города, читал стихи, свои и не свои и такие, которых мы не знали. Много было стихов о любви, и, казалось,их слушает старая башня, которая никогда не утрачивает тепло своих камней.

Когда ехали обратно, то всю дорогу живо обсуждали необычность сегодняшнего вечера, перед самым городом, утомившись, притихли. Симонов сидел впереди, рядом со мной. Вдруг уже совершенно с другой интонацией в голосе, негромко произнес:

— Я вот все думаю о ваших галетах. У вас ведь их две. Знаете что, подарите одну Паустовскому, а? Уж вот кто оценит подарок по-настоящему. Так это он. Правда, подарите!

 Я был единственным членом экспедиции, который покидал борт самолета, не завершив до конца наш великий перелет через всю планету,— оставался в Дели, где был мой корпункт. Мне польстило, когда делийские журналисты объявили меня первым человеком, прилетевшим в Индию прямиком из Антарктиды. Засыпали вопросами. Рассказывая о путешествии, я, конечно, не мог не вспомнить о галетах капитана Скотта и показывал их журналистам.

Через несколько месяцев после моего возвращения из Антарктиды гостем в моем делийском доме оказался Константин Симонов. Он рассматривал мои экзотические приобретения, обратил внимание на фарфорового пингвинчика—мой «талисман»,—побывавшего в Антарктиде и защитившего меня от всех полярных напастей. К галетам отнесся с интересом особым: рассматривал, нюхал, даже отщипнул крохотный кусочек, попробовал на вкус. Кладя галету на место; вдруг нахмурился, глухо обронил:

—        Вот она, доля человека! Даже в своем величии зависит он в

конечном счете от куска обыкновенного черствого хлеба.

Однажды поздним вечером он мне позвонил по телефону:

—        Что-то очень жалко тратить время на подушку, когда

вокруг такое творится!—прокартавил в трубку.

—        Что творится?

—        Жизнь!

У нас быстро сколотилась небольшая компания полуночников. Решили ехать за город: добраться до затерянной в загородном лесу древней Башни любви, с которой по легенде кто-то когда-то бросился вниз.

В лесной темени мы с трудом отыскали эту одинокую башню, похожую на гигантский старый пень.  

Прилетев в отпуск из Дели в Москву, я на другой же день позвонил Паустовскому. Женский голос сдержанно сообщил, что Константин Георгиевич подойти к телефону не может, очень занят, поинтересовался, кто я и что мне нужно. Я представился и коротко объяснил причину звонка.

—        Минуточку...—сказала женщина после паузы, за которой

угадывалось колебание.

И вот я услышал глуховатый с покашливанием мужской голос:

—        Простите...  как ваше имя-отчество? Вы в самом деле

только что из Антарктиды? Галеты Скотта? Неужели может быть

такое? Где вы сейчас? Можете приехать сегодня? Да, да., не

откладывая—именно сегодня, а то еще исчезнете куда-нибудь.

Ну хотя бы часиков в семь вечера. Устраивает? Буду ждать!..

И вот в назначенный срок я поднимался в кабине старомодного лифта высотного дома на Котельнической набережной. Нажал у двери кнопку звонка, дверь тут же открылась: передо мной стоял Паустовский.

Сейчас мне уже трудно вспомнить все детали этого удивительного вечера. Осталось в памяти главное: сухая длиннопалая рука, узковатая в трещинах морщин ладонь, на которую легла желтая галета.

Он держал ее на ладони так, будто это был не кусок черствого хлеба, а нечто одушевленное, нуждающееся в защите, словно только что вылупившийся из скорлупы птенец. И я почти явственно ощущал трепетное животворное тепло его ладони. Стоял передо мной грустный притихший человек и, казалось, в этот момент теплинку своей жизни через время и расстояния отдавал тому, кто в ней. так нуждался.

Идя в этот дом, я надеялся пообщаться с замечательным писателем—вглядеться в него, вслушаться в его голос, соприкоснуться с его мыслями, узнать от него что-то мне неведомое, не слышанное, не читанное о нем самом, о его жизни, творчестве— все интересно! Но на втором часу пребывания в гостях поймал себя на том, что говорю в основном я. И не из-за болтливости— просто хозяин дома не давал мне закрыть рта. Это был допрос с пристрастием. А как выглядят айсберги, как кричат пингвины— скрипят или верещат, действительно ли страшные, будто бездонные, материковые трещины во льду напоминают врата в преисподнюю и что я пережил, когда довелось заглянуть в одну из них. А уж про наш поход к хижине Скотта на мысе Армитедж заставил рассказать во всех подробностях, вплоть до самых вроде бы пустяковых деталей—как именно поскрипывает под подошвой антарктический снег—так, как наш, или иначе.

Выслушав один из моих ответов, на секунду задумался, даже вроде бы отстранился от разговора, скосил застывшие серые глаза в сторону, вдруг потянулся к карандашу, к листку бумаги на столе, что-то на листе неторопливо отметил. Мне показалось, что за таким придирчивым дознанием стояло не только любопытство живого, неугомонного, жадного до нового ума художника. Может быть, Паустовский задумывал написать новый рассказ вроде «Соранга» и ему нужен был самый живой, самый свежий «строительный материал» именно с шестого континента. Я спросил его об этом.

Писатель рассмеялся:

—        Нет! Просто все это необыкновенно интересно. Видите

ли...— он погладил ладонью отполированный временем подлокот

ник старого кресла.—Видите ли... Я всегда мечтал побывать в

Антарктиде...

Помолчали. На его тонких бледных губах появилась и надолго задержалась чуть приметная, с грустью улыбка, которая, казалось, проступала из самых глубин его памяти, из далеких, давно ушедших лет юности.

—        Я много где мечтал побывать... На нашей планете столько

поразительного. И так обидно что-то не увидеть...

Качнул головой:

—        Вот, например,  Антарктиду я уже не увижу никогда.

Никогда...

В молодости его больше всего манила к себе именно Антарктида. И капитан Скотт был любимым героем: в те годы еще свежей для воображения, будоражащей умы во всем мире была трагическая история гибели пятерых англичан, стоически принявших смерть в самом суровом краю на свете. Потому-то и появился рассказ «Соранг». Оказывается, причиной его появления стал неожиданный спор—соревнование с друзьями-писателями: на любую вольную тему за короткий срок написать рассказ определенного размера. Паустовский, не задумываясь, выбрал то, что его в то время волновало. Наверно, эта вещь давно подспудно вызревала в его сознании и вот вдруг вылилась на бумагу легко, свободно, уверенно—ни одной скороспелой фразы, все выношенное.

Рассказывал он мне об этом, когда нас уже пригласили к столу на ужин. Неожиданное воспоминание о прошлом высветило его лицо, пропали под глазами нездоровые тени, в глазах блеснули острые живые искорки. Повернулся к жене, хлопотавшей над угощением:

—        Таня! По случаю гостя из Антарктиды не разрешишь ли ты

мне одну рюмочку?

Разгладил машинальными движениями пальцев салфетку на столе, поднял на меня на мгновение ушедшие вдаль глаза:

—        А какие в Антарктиде закаты? Говорят, что-то невообрази

мое...

Когда в завершение вечера я стал прощаться, Константин Георгиевич снова взял подаренную ему галету, которую перед этим положил на видное место на книжной полке. В этот раз он взглянул на нее каким-то новым, острым, вроде бы оценивающим взглядом, на лоб набежали морщины.

—        Скажите... А есть ли такая галета в Англии? Ведь это же

прежде всего их реликвия!

—        Не знаю... Думаю, что у них ее нет. Ящик-то откопали мы.

Он задумчиво погладил подбородок:

—        Понятно...

Из дома Паустовского я уходил с истинным богатством— простеньким, довоенного издания сборником его рассказов. На титульном листе стояла надпись: «...с благодарностью за драгоценный подарок—галету капитана Скотта. Эта старая книга, но в ней есть рассказ об экспедиции Скотта».

—        Приходите обязательно!—сказал хозяин, провожая меня

до дверей.— Ведь я вас только-только начал слушать.

Больше к Паустовскому я не приходил. Мне казалось неудобным отнимать у писателя такое дорогое для него и всех нас время, приглашение я воспринял как простую дань вежливости. К тому же от моего внимания не ускользнул тревожный взгляд Татьяны Алексеевны, брошенный на мужа в конце нашей встречи: не переутомился ли? В то время здоровье писателя уже серьезно шло на убыль.

Я даже не решился позвонить Константину Георгиевичу по телефону. Вместо этого засел за стол и попробовал сделать то, что не давало мне с некоторых пор покоя,—написал новеллу «Чужое небо» и посвятил ее Паустовскому. Настроение для этой новеллы было навеяно рассказом Паустовского «Австралиец со станции Налево», а в основу сюжета легли впечатления о трех днях, проведенных в далеком Дарвине,—тропические ливни над городком, письмо неприкаянного человека, найденное в номере гостиницы, суетливые и перепуганные испанцы-эмигранты на аэродроме... А потом пришлось снова уехать в дальние края.

В живых Паустовского я уже не видел. Летним днем шестьдесят восьмого года я стоял в зале Центрального дома литераторов в почетном карауле у гроба и не мог оторвать взгляда от скрещенных на груди сухих пергаментно-желтых кистей рук, навеки утративших свое тепло.

Кто-то заметил однажды, что жизнь хороша тем, что можно путешествовать. Мне повезло—я немало странствовал и по суше, и по морю. Однажды научно-исследовательское судно «Витязь», в состав экспедиции которого я входил, скитаясь по тропическим широтам Тихого океана, зашло в маленький порт маленького острова. Над тихим городком возвышалась невысокая, но крутобокая гора, поросшая тропическим лесом. Только что закончился сезон дождей, и путь к вершине горы был нелегок—пришлось карабкаться по скользким скалам. И вот я стою на гребне. Передо мной вздыбленная к небу сияющая океанская синь, внизу подковка бухты, стрелка мола, возле которого притулился похожий на щепочку белый кораблик—наш «Витязь». Возле бухты в волнах пышной и легкой, как зеленая пена, тропической растительности прятались тростниковые крыши городка.

Здесь, на вершине, передо мной лежала в траве мраморная плита. Под ней были останки человека, который так много сделал для мальчишек всего мира—учил их мечтать, верить в добро и ненавидеть несправедливость. Он тоже считал, что жизнь хороша потому, что в ней можно путешествовать. И звал в дорогу юных.

На плите была выбита строфа из стихотворения:

На камне моем вы напишите так: ...Из долгих скитаний вернулся моряк, Охотник—из чащи лесной.

И крупными буквами имя того, кто лежит под плитой: Роберт Льюис Стивенсон.

Вот, оказывается, где погребены останки знаменитого английского писателя, любимца нашего детства! Вот где нашел он свой собственный «Остров сокровищ», которому отдал последнее дыхание жизни. Неизлечимо больной, Стивенсон уехал сюда, в Тихий океан, на тропический остров У полу в Западном Самоа и поселился на окраине Азии, единственного крошечного городка этого острова. Он надеялся, что тепло тропической земли продлит его жизнь. Оно продлило ее. Стивенсон стал другом самоанцев, защищал их от несправедливостей колонизаторов. Когда он умер, самоанцы через лес пробили на вершину горы Ваэа Дорогу Скорби, чтобы с почетом вознести тело друга над городом, который был ему дорог. И эта небольшая гора Океании превратилась в символ любви к людям и благодарности людей.

Много лет назад Паустовский послал сыну Вадиму из Ялты письмо и приложил к нему свой рисунок: на фоне Ай-Петри— стивенсоновская «Эспаньола»: острый нос, далеко торчащий бушприт, по бортам люки для пушек, чуть подавшиеся к корме мачты и бьющийся на ветру флаг. Рисунок уводил «Эспаньолу» из Ялты, где тогда работал Паустовский, в океанский простор на поиски Острова сокровищ... У каждого в мечтах есть свои сокровенные острова.

И вот настал день, когда в своих долгих и дальних скитаниях «Витязь» достиг Новой Зеландии. Ночью он огибал южную часть скалистого неприютного острова Южный. Я вышел на палубу и словно потонул во влажном тяжелом мраке, который плотно лежал на палубах судна. В этом мраке шумел океан и там, далеко на юге, упирался могучей колышущейся грудью в отполированные бастионы айсбергов. Ни единого огонька вокруг—самая что ни на есть глушь. Вспомнились стихи Ивана Бунина:

Окраина земли,

Безлюдные пустынные прибрежья,

До полюса открытый океан.

В этом рейсе на борту «Витязя» оказалось четверо, которые бывали в Антарктиде. И надо же, такое совпадение: как раз исполнялось пятнадцать лет со дня высадки первой советской экспедиции в Антарктиде и основания там первой советской станции Мирный. Сейчас этот, такой знакомый мне поселок находился вроде бы не так уж далеко от «Витязя»—на противоположном берегу океана. И вот мы четверо бывших «мирян» послали с борта судна радиограмму в Мирный: «...сегодня особенно ощущаем свою близость к вам, словно снова мы вместе с вами на берегах суровой, но прекрасной Антарктиды. Сил вам и бодрости, дорогие друзья. Бороться и искать, найти и не сдаваться».

А на другой день наше судно пришвартовалось к причалу новозеландского порта Данидин. Превратности судьбы: и подумать не мог раньше, что снова ступлю на эту удивительную землю, которая почти на самом краю света. Я заранее знал, куда прежде всего мне надо ехать в Данидине.

У края обрыва—обелиск, простой, сложенный из светлого камня четырехметровый столб. Текст на бронзовой доске сообщает, что капитан Роберт Фолкон Скотт и его товарищи «отплыли к Неведомой земле из этого порта 29 ноября 1910 года и достигли Южного полюса 17 января 1912 года, откуда отправились в обратный путь...». Под этим текстом высечено библейское изречение: «...когда спросят в последующее время сыны ваши отцов своих: «что значат эти камни?»...»

Я долго стоял возле обелиска. С уступа скалы открывался вид на залив, который, раздвигая гористые берега, длинной широкой горловиной выходил в океан, полыхающий на горизонте жгучей манящей синевой.

 Алеша проводил меня на могилу отца. На могильном холме лежал большой глыбистый камень-валун, тропа к нему была крепко протоптана множеством ног.

...В тот день мы долго бродили вдоль берега Оки. Низко над водой парили ласточки, с недалеких полей долетал запах луговых трав, сухо и таинственно шумели в заводях камыши. Я рассказывал Алеше о далеких краях, где побывал в последнее время. Он спрашивал и спрашивал, и я порой невольно удивлялся: до чего похож на отца!

 Я работал над книгой для детей о путешествии за тридевять земель на «Витязе», поселившись в маленькой тихой гостинице в подмосковном научном городке Пущине, что на Оке. Недалеко от Пущина лежит Таруса, и на второй же день по приезде я отправился туда. Прежде чем навестить мргилу Паустовского, пошел на тихую окраинную улочку к дому, в котором писатель жил, когда покидал Москву, чтобы поработать в тишине провинциального городка.

На окраине улочки я подошел к ничем не примечательному деревенскому дому за дощатым забором, в зеленой густоте сада праздничными гирляндами полыхала на солнце антоновка.

Окна были раскрыты настежь, и в одном из них я увидел женщину в темном платье. Подойдя к окну, она бросила на улицу мимолетный рассеянный взгляд, и в поле ее зрения на мгновение оказался я. Взгляд женщины на мне не задержался, озабоченная делами, она обратилась спиной, сделала шаг в глубь дома и вдруг обернулась. Даже издали я почувствовал остроту ее зрачков.

—. Это вы?—голос ее звучал удивленно, даже с оттенком укора.

—        Я, Татьяна Алексеевна...

—        Боже мой! Ну куда, куда вы пропали? Он вас так ждал!

И вот я сижу в чистой, пронзенной косыми солнечными

лучами горнице за столом вместе с Татьяной Алексеевной и юношей, так похожим на отца, сыном Константина Георгиевича— Алешей. Татьяна Алексеевна высыпала на стол груду звонких от спелости, лимонной желтизны яблок:

—        Угощайтесь! Это хороший сорт. Константин Георгиевич

любил...

Покачала головой, вздохнула:

—        Ну почему, почему вы не пришли снова? Он вас так ждал!

Оказывается, то давнее приглашение не было простой вежливостью. Константин Георгиевич хотел узнать об Антарктиде как можно больше. Месяца через два он даже поручил разыскать меня. Но я тогда снова уехал из Москвы. А потом настал обнадеживший всех период, когда Паустовский, казалось бы, оправился от недуга, почувствовал новый прилив сил, и его снова потянуло в путь. На этот раз отправился в Лондон—о такой поездке мечтал давно. С собой он захватил галету капитана Скотта.

—        Я не имею права владеть ею,—пояснил близким.—Она

принадлежит Англии.

В Лондоне Паустовский передал галету в музей капитана Скотта, на борту «Дискавери».

Два года спустя мне довелось побывать в Лондоне. Было сырое лондонское утро. В редеющем под ветром тумане у гранитной стены набережной между двумя мощными мостами, переброшенными к тому берегу реки, чуть приметно, как карандашный рисунок на ватмане, проступал легкий, почти бестелесный силуэт старого корабля с тремя тонкими, в паутине снастей мачтами и высокой старомодной дымоходной трубой. На деревянной скуле борта значилось имя судна: «Дискавери». На этом хрупком кораблике Скотт совершил свое путешествие в Антарктиду. Теперь «Дискавери» поставлен на вечный прикол на Темзе, в самом центре города и на его борту—музей, посвященный экспедициям Скотта.

В тот мой визит в Лондон мне не повезло. Перед трапом висела табличка: «Закрыто»—на судне шел ремонт. Велико было огорчение. Ведь где-то там, в одной из кают корабля, превращенной в музейный зал, под стеклом витрины, вероятно, лежит та самая галета, которую я добыл на краю земли.

Я уходил от «Дискавери» убежденным, что многолетняя эпопея скоттовской галеты в моей жизни завершена, что поставлена логическая точка и останутся только воспоминания овеянного романтикой прошлого. Но я ошибался.

Прошло еще несколько лет, и я снова оказался в океане, и снова на борту дорогого моему сердцу «Витязя». Мне посчастливилось быть участником его последнего рейса. Шел он в Калининград, чтобы там разделить счастливую судьбу «Дискавери» — навсегда встать к почетному причалу судном-мемориалом.

Во время научных исследований в Атлантическом океане «Витязь» отмечал тридцатилетие своей службы науке. На борт судна пришло множество поздравительных радиограмм.

Среди юбилейных торжеств мне вспомнилось одно из моих путешествий на «Витязе».

...Ранним утром «Витязь», уже четвертый по счету в истории отечественного научного флота, преодолев бурное Карибское море, подходил к неведомой нам земле. Всю ночь бушевал шторм, но на заре даже во сне я почувствовал, как ослабла мучительная качка. Поднялся на палубу, вышел на крыло мостика. В лицо ударил теплый ветер, влажный и терпкий, и мне показалось, что я захмелел от этого ветра, от радостного сознания предстоящей встречи с неведомым, от счастливого ощущения собственного существования в этом мире. Ветер с юга... Может быть, мне невероятно повезло и я все-таки встретил этот счастливый ветер—ведь он дует всего раз в столетие. В терпком, йодистом привычном запахе моря, которым он был насыщен, проступало влажное дыхание цветущих садов.

Когда я сошел с трапа судна и зашагал по булыжным мостовым городка к его манящим открытиями вершинам, то с первых же шагов городок показался мне удивительно знакомым. Вроде бы все это я уже давно, еще в детстве, видел: эти замшелые черепичные крыши, эту пеструю, разноликую, голосистую толпу на набережной.

Вдоль берега тянулось свинцового отлива шоссе—оно опоясывает весь остров. У обочины застыл грузовичок. Капот его мотора был откинут, из-под капота торчала курчавая голова. Вот голова, заметив нас, извлекла себя из мотора.

—        Мистер, спичек не найдется? Целый час не курил!

Прикурив, постоял рядом, наслаждаясь сладкостной затяжкой

дыма. Надо и поговорить. Люди ведь!

—        Любуетесь океаном?

—        Любуемся.

Кивнул понимающе, сверкнув белками глаз:

—        Вот какая у нас великая держава—один берег омывает море,

другой—океан...

Весело подмигнул. Протянул руку с явным желанием услужить нам объяснениями:

—        Вот он, океан! Налево, за горизонтом,—Африка. Направо—

Южная  Америка.  А  если глядеть на юго-восток, то там...

Антарктида. Хотя и далеко, но вроде бы тоже соседка, потому что

других земель между нами нет.

Уходя, весело блеснул лоснящимися от пота и масла крепкими щеками:

—        Это только кажется, что мир так уж велик. А на самом деле

на всей планете, как на нашем острове, все мы друг с другом—

соседи.

В неприютном Бискайском заливе «Витязь» попал в жестокий шторм. Один из членов нашей экспедиции получил тяжелую травму, и судно на форсированном режиме машины торопилось к берегам Англии. Стоянка в Дувре неожиданно затянулась, это позволило нам съездить в Лондон. Группа наших ученых намеревалась посетить знаменитый Британский музей, чтобы встретиться там с английскими коллегами. К ним присоединился и я.

Принимал нас директор музея доктор Р. Н. Хэдли. Как требовали приличия, наши ученые обменялись с Хэдли и его сотрудниками короткими, но велеречивыми спичами о пользе международного научного сотрудничества, а также обмена научными книгами. Я достал бланк с текстом радиограммы, полученной от друзей, и рассказал об их экспедиции. Когда текст радиограммы был переведен на английский, наши хозяева одобрительно закивали... «Бороться и искать...» Слова эти знает в Англии каждый школьник. Потом пришлось рассказать о своем давнем походе в Антарктиде на мыс Армитедж, о галетах Скотта, о Паустовском...

Видимо, и радиограмма, и мой рассказ произвели впечатление, потому что мне оказали высокую честь: пригласили в самую заповедную часть музея—его библиотеку. Моим патроном в экскурсии оказался высокий седой человек с благообразной, но неподкупной внешностью хранителя реликвий. Вид у него был классически английский, с первого взгляда мне показалось, что он наглухо застегнут не только на все пуговицы пиджака и жилетки. Но мистер М. Роуландс оказался живым, улыбчивым, доброжелательным человеком. От старомодного английского стиля была в нем лишь некоторая церемонность и значительность жестов в те минуты, когда со связкой таинственно позвякивающих ключей он вел меня в святая святых—хранилище архивов музея.

На нашем пути почему-то оказалось множество запертых дверей. Каждую мистер Роуландс открывал с подчеркнутой неторопливостью, словно намеренно сдерживал ход событий, которые, по его мнению, наверняка навсегда останутся в памяти гостя.

...Наконец, после того как были открыты новые и новые замкнутые двери, меня ввели в просторную комнату, уставленную массивными шкафами, и усадили за широкий крытый сукном дубовый стол. На минуту Роуландс исчез из комнаты и вернулся с толстой папкой в руках. Осторожно, словно она стеклянная, положил передо мной. Я открыл защитную картонную корочку и обомлел. Это был дневник капитана Скотта! Тот самый, который он вел в Антарктиде.

Когда я прощался с любезным мистером Роуландсом, он сказал:

—        Как приятно, что в России все еще почитают Роберта

Фолкона Скотта, нашего национального героя.

—        Почему «все еще»?

Роуландс грустно покачал головой:

—        Видите ли, сэр, сейчас иной век. Век прагматизма, расчета,

душевной  черствости.   Сейчас   у   молодежи  другие   герои—

футболисты, джазисты, гангстеры, шпионы... В школе, куда

ходит моя внучка, учитель недавно спросил детей: «Кто такой

капитан Скотт?» Немногие ответили вразумительно. Больше того,

сейчас у нас кое-кто вздумал «пересматривать» Скотта: мол,

погиб по собственной вине, не все правильно предусмотрел, не все

учел, надо было бы готовиться к походу иначе... Горько слышать

такое.

Я согласился с мистером Роуландсом. Ведь так можно «пересмотреть» и Амундсена, который ринулся на самолете в глубины Арктики, чтобы спасти других, и исчез там навсегда, можно «пересмотреть» и Кука, который тоже вроде бы погиб по собственной вине—что-то не учел... В мировой истории люди, которыми мы гордимся, чьи имена украшают род людской, немало делали ошибок. Так всю нашу историю можно «пересмотреть»—пропусти ее через ЭВМ, и машина холодно подытожит: нагромождение вздора и нелепиц! Но мы ведь люди, не машины, и ничто человеческое нам не чуждо, именно человеческое, которое не закодируешь на перфокарте. Например, последние дневники капитана Скотта...

—        У нас был писатель Паустовский. Он написал рассказ о

капитане Скотте,—сказал я Роуландсу.— В рассказе есть фраза:

 «перед дневниками Скотта вся литература кажется праздной болтовней».

Роуландс порывисто протянул мне руку.

—        Спасибо!—сказал он.

—        Спасибо!—сказал я Роуландсу.

На обратном пути из Лондона в Дувр я разговорился со своей соседкой по купе. Это была молодая худенькая женщина с красивым именем Элис.

—        Русские?—она не  удивилась нисколько.  Англичане на

своем острове иностранцам не удивляются—много тут их, ино

странцев. Не удивилась, а просто констатировала: русские! Губы

ее слегка раздвинулись, изобразив легкую, чуть ироническую

улыбку.

—        Я вроде бы должна вас сторониться,—она потрясла газе

той, которую только что читала, как бы предъявляя ее в под

тверждение своих слов.—Вы готовитесь воевать с нами, а мы с

вами.

—        Бог мой, зачем?

—        Вот именно, зачем? Никто этого не знает.—Улыбка тут же

померкла на ее губах, и широко открытые чистые глаза стали

серьезными.

Элис с первых минут знакомства вызывала симпатию—не только милыми детскими веснушками, но прежде всего искренностью, прямотой и неистребимым желанием докопаться до истины.

Ехала она в Дувр по служебным делам—работала в какой-то фирме, вечером собиралась обратно в Лондон, и до поезда у нее оказалось часа два свободных.

—        Не хотите взглянуть на наше судно? Оно знаменитое.

Мы водили гостью по палубам «Витязя», показывали самое

примечательное. «Вот эхолотная. Здесь, на этих аппаратах, впервые в истории бьша определена максимальная глубина Мирового океана—11 022 метра».

Наша молодая гостья была безупречно вежлива, вполне искренна в своей благодарности за внимание к ней. Но вопросов не задавала.

До вокзала я провожал Элис вместе со своим товарищем, ученым Олегом Георгиевичем Сорохтиным. По пути мы рассказывали ей о нашем посещении Британского музея, я вспомнил о галетах Скотта.

—        Скотта?—переспросила она.—У нас сейчас многие смотрят

на него иными глазами. О нем говорят, что он понаделал ошибок,

дал себя околпачить Амундсену, который поступил с ним нече

стно.

В ее голосе проступили недобрые нотки.

—        Вот они, кумиры, которым ставят монументы! К тому же

все это—далекое прошлое. Мало кого всерьез может взволновать

сегодня...

—        Как же вы, Элис, решительно расправляетесь с монумента

ми—рассмеялся Сорохтин.—Вот и Скотту, и Амундсену доста

лось!

—        А что мне до них и им до меня! Просто люди. Даже в

героизме могут быть ничтожными.

—        В таких условиях, как Антарктида, люди ничтожными не

бывают,— сухо заметил Сорохтин.

Она почти с досадой возразила:

—        Господи! Люди везде люди, где бы они ни находились, и

мнение о них у меня не столь уж высокое. Вы-то откуда знаете,

какими они там становятся?

—        Видите ли, Элис,—вмешался я.—Олег Сорохтин, который

сейчас перед вами, был в числе тех, кто впервые в истории

человечества достиг в Антарктиде полюса недоступности: он

знает, что говорит.

Элис, которая шла на полшага впереди, упорно глядя себе под ноги, вдруг бросила быстрый внимательный взгляд на моего товарища, словно увидела его впервые,

—        Извините...

Помолчала. Вздохнула.

—        Вам хорошо. У вас хотя бы есть воспоминания. И такие

необычные. Полюс недоступности! У вас есть прошлое. А у

таких,  как я,—ничего:  ни прошлого,  ни будущего.  Только

настоящее...

С вокзала в порт мы шли с Сорохтиным пешком по кривым улочкам небольшого городка, приткнувшегося к белым скалам Альбиона. В палисадниках возле двухэтажных, тщательно выкрашенных, похожих на игрушечные домиков желтели нежные пучочки первых весенних нарциссов. На вершине холма, господствующего над городом, каменным обручем лежали массивные стены старинного рыцарского замка, в его узких решетчатых щелях-окнах, как в надрезах, живой плотью проблескивало солнце, заходящее за холмы. С Ла-Манша дул свежий ветер, из порта доносились вскрики буксиров, стрекот турбин стремительного, похожего на жука парома на воздушной подушке, уходящего к французскому берегу.

На набережной было пустынно, колючий ветер изгнал с нее праздных. Вдруг мы увидали монумент. На постаменте возвышалась бронзовая фигура человека в куртке, судя по всему кожаной, в старомодном кепи со спущенными ушами, в старомодных крагах. Слегка подавшись вперед, выставив твердый подбородок, он зорко вглядывался в свинцовый простор Ла-Манша. На цоколе прочитали: «Чарлз Стюард Ролсс. Первый человек, который перелетел Ла-Манш и вернулся обратно в одиночном полете 2 июня 1910 года».

Всего за день до этого перелета вот от этих же берегов ушло к берегам Антарктиды экспедиционное судно Роберта Фолконе Скотта. Через два года-оно вернулось обратно, но только без Скотта и четверых его товарищей.

Каждому свое.

— Послушай, а ты не забыл монумент в Данидине? Не забыл,

что там было написано на плите?

—        «...Когда спросят в последующее время сыны ваши отцов

своих: «что значат эти камни?»...» Кажется, так...

—        Кажется, так,— Сорохтин поправил очки и взглянул куда-

то поверх моего плеча.— А ведь время это настало. Если не

защищать прошлое, у них, молодых, в самом деле не будет

будущего. Черт возьми, мы все-таки люди и что-то значим на

этой планете—со всем своим прошлым—с хорошим и плохим, с

удачами и ошибками, со всем, что нас делает людьми.

У борта стоял и глядел на город Евгений Михайлович Крепе.

—        В  замок ходили?—спросил живо. Искренне огорчился,

когда узнал, что не ходили.— В вашей компании была англичанка.

Почему же она вас туда не сводила?

—        Видимо, не сочла нужным. Сказала, что сама в замок

никогда не заглядывала.

—        Не заглядывала?—изумился Крепе.— Вот странно! Это же

замок четырнадцатого века! Седая старина. Интереснейшая кол

лекция предметов рыцарских времен—история древней Англии

как на ладони.

—        Вы были там?

На его губах проступила несколько смущенная улыбка, словно академик в чем-то извинялся.

—        Да вот... добрался!

Добрался! Надо же! На холм к замку подъем крут—и молодому одолеть тяжеловато. А Евгению Михайловичу через две недели—80! Удивительный человек. Крупный ученый, основатель нового направления в биологии, Герой Социалистического Труда. Трижды уходил на «Витязе» в разные годы в океан. И каждый раз кроме своих научных работ неизменно «разряжался» книгой для молодежи: об очередном путешествии—звал молодых в дорогу.

Много лет назад в своем! первом рейсе Крепе отправлялся в плавание, чтобы выполнить ответственнейшее задание: выяснить степень радиоактивного заражения морской фауны в результате испытаний американцами ядерных бомб на атоллах. Была доказана недопустимость захоронения радиоактивных отходов даже в самых глубоководных впадинах—из-за глубинных циркуляции воды. Этот рейс помог добиться международного запрета на сброс подобных опасных отходов в океан. В печати писали, что академик Крепе оказал большую услугу человечеству! А весь он в своем облике, словах и мыслях—сама непритязательность, скромность, естественность.

—        Евгений Михайлович! Вы знали Амундсена. Вот говорят,

вроде бы он обманул англичанина, втайне от него подготовил

экспедицию на полюс, лишил англичан первенства и тем самым

подорвал у них дух к сопротивлению на обратном пути.

Крепе, горячо сверкнув голубыми, по-молодому яркими глазами, выпалил с неожиданным для него гневом:

—        Чепуха! Об этом уже десятилетия болтают ничтожные людишки.  Амундсен был благороднейшим человеком,  но он родился борцом и искателем. И боролся. И это сделало его великим. А великие не мелочатся.

Закинув руки за спину, Крепе прошелся по щербатым доскам палубы:

— Видите ли, друзья, такие, как Амундсен и Скотт, не нуждаются в наших оправданиях. Они уже оправдали себя перед историей. Мы сами перед ними в долгу. Нам хотя бы чуточку быть похожими на них!

Однажды к Новому году я получил письмо от Элис. В конверте оказалась вложенной целая страница из английской газеты «Об-сервер», а в ней на полторы полосы статья с фотографиями под названием «Трагедия капитана Скотта». Автор на основе новых данных размышлял о том, почему Скотт не сумел первым водрузить британский флаг над Южным полюсом, а уступил лидерство Амундсену. И снова об ошибках капитана: вот если бы сделал то, а не это—на полюсе бы развивался флаг английский! «Славу себе Скотт создал смертью своею»,—делал вывод автор. Элис писала: «Я все-таки была права. Вот видите: в газетах говорят о том же. Тщета людская! Какое это имеет значение, чей флаг был первым на полюсе? Смертью своей утвердил бессмертие!.. Мы своей гибелью бессмертия не утвердим. Не для кого оно будет. Извините, что посылаю Вам совсем не рождественское письмо. Такое у меня сейчас настроение. И все-таки по привычке я говорю Вам: «Счастливого рождества! Счастливого Нового года!»» Внизу после подписи была сделана приписка: «Передайте Вашему другу о том, что в тот день, когда мы расстались в Дувре и я возвратилась к себе в Лондон, я раздобыла у друзей карту Антарктиды. Я ее рассматривала весь вечер, отыскала полюс недоступности, представила высокую, крепкую фигуру мистера Сорохтина на полюсе в ярком полярном комбинезоне, в темных очках и бесконечную белую пустыню вокруг него. Ночью мне снились белые сны». Я показал письмо Олегу Георгиевичу Сорохтину.

—        Грустное письмо.  Жаль ее,—сказал он после долгого

молчания.—А может, она все-таки права? Может быть, жалеть

надо и самих себя.

—        Может. К сожалению, судьбу будущего решаем не мы с

тобой.

Так случилось, что в тот же день мы с Олегом Георгиевичем оказались в доме академика Капицы. С Андреем Петровичем, тем самым, что был добровольным радистом на «аннушке»,—из среднего поколения этой известной научной семьи—дружим много лет, еще со времени экспедиции в Антарктиду.

В гостиной шла неторопливая беседа о том, что нас всех волновало. Я вспомнил о полученном от Элис письме.

—        Примечательное письмо!—прокомментировала Анна Алек

сеевна.— Знамение времени—безнадежность. Вообще-то англича

не по натуре не пессимисты.

Уж кто-кто, а супруги Капицы англичан знали превосходно— много лет среди них прожили.

—        В мире все больше растет страх,—сказал я.

—        Да, но одновременно растет и антивоенное движение,—

заметила Анна Алексеевна.— В Англии оно довольно активное.

Ей возразил Сорохтин:

—        Но сумеют ли они одолеть нарастающую угрозу термоядер

ной войны, которую безумцы могут начать в любое мгновение?

И тут произнес всего несколько слов Петр Леонидович, до того лишь слушавший других.

—        Должно одолеть. Если они начнут, то это—конец.— Эту

фразу произнес крупнейший ядерный физик нашего времени,

нобелевский лауреат, академик Капица. Он-то знал подлинную

реальность опасности: «Это—конец!» Значит, никакой ограничен

ной ядерной войны, никакой предупреждающей, никакой надежды

на победу одной стороны. «Это—конец!» Конец существования на

планете.

Когда мы уезжали из этого дома, долго молчавший в машине Сорохтин вдруг сказал таким тоном, будто мы только что прервали взбудораживший нас разговор.

—        Ну и что в таком случае делать нам с тобой? Ожидать

вселенского хаоса?

—        Что делать? Но мы же люди, черт возьми! Не можем же

вот так, как скот на бойне...

—        Не должны! Значит, «бороться и искать...»—Сорохтин

улыбнулся.

—        Найти и не сдаваться...

  

<<<  «На суше и на море»          Следующая глава >>>