Краснодар. Константин СИМОНОВ. 1943 год

  

Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 

 

Публицистика и очерки военных лет

От советского информбюро…


1941-

1945

  

 

«Краснодар». Константин СИМОНОВ

 

  

12 февраля на Кубани наши войска

в результате решительной атаки овладели городом Краснодар...

Из сообщения Совинформбюро 12 февраля 1943 г.

 

 

Когда дымный рассвет поднимается над опаленным, дымящимся городом и на задворках еще стучат автоматы, и то там, то тут сухо щелкают винтовочные выстрелы, а на восточной окраине города, на булыжной мостовой, толпятся женщины, дети и неведомо откуда добытый букет цветов падает в первую въезжающую в город легковую машину, - должно быть все это, вместе взятое, и называется счастьем.

Да, горят дома, и невероятно изуродованные камни и железо громоздятся кругом, и нет дома, в котором не плакали бы о покойнике, но все-таки, что бы ни было, сегодняшний рассвет в Краснодаре - это счастье, трудное, прошедшее через смерть и горе военное счастье.

Счастье всегда приходит неожиданно. Так оно пришло к нам и здесь, среди пожаров и канонады, среди всех трагических случайностей войны, к которым как бы ни привыкали люди, до конца привыкнуть они все равно никогда не смогут.

Уже неделю в городе было слышно, как бьют орудия, и хоть всю эту неделю они были примерно на одинаковом отдалении, но, подобно тому, как надежда сменялась опасениями и снова надеждой, - канонада казалась то очень близкой, то отдаленной, то снова близкой. Люди спали не раздеваясь. Изо дня в день, из ночи в ночь немцы, готовясь к неизбежному падению города, поджигали квартал за кварталом, и женщины с детьми на руках, среди огня, гонимые, переходили из дома в дом, из улицы в улицу, и казалось, что этому не будет конца, и хотелось шептать: "Когда же?" и кричать: "Скорей!"

Весь вечер в станице Пашковской и в предместье заливались пулеметы. Это было уже совсем близко, а все-таки и верилось и не верилось. Среди ночи в первые дома стали стучать и на вопрос: "Кто?" отвечали: "Мы" - одно короткое слово, к которому ничего не надо прибавлять, а люди плакали и боялись верить, и открывали двери дрожащими руками, и целовали незнакомых бойцов в колючие щеки, и, словно еще стараясь на ощупь проверить, - правда ли все это, осторожно трогали пальцами грубое сукно солдатских шинелей.

Я приехал в город на рассвете, а сейчас ночь, но за весь этот день мне так и не удалось ни с кем поговорить связно, основательно, до конца. Сегодня здесь все волнуются, все перебивают друг друга, все говорят обрывками фраз, вспоминают, забывают и снова вспоминают, и вдруг среди речи плачут и опять торопятся говорить, скорее говорить о самом главном, а самое главное, пожалуй, и не выговоришь словами, потому что это счастье. Счастье лучше слушается сердцем, чем выговаривается.

На окраине еще стреляют, и орудия бьют где-то близко, рядом, но кажется, что весь город вышел из домов, пощаженных пожаром; женщины суют бойцам в руки свертки с табаком и домашние, еще теплые пышки, выносят на дорогу крынки молока, потчуют проходящих солдат всем, что еще осталось в сожженном и ограбленном городе. Одни кричат "ура", другие говорят какие-то ласковые, первые приходящие на память слова, третьи не в силах говорить - просто машут, машут руками.

Мосты взорваны. Чтобы добраться до центра города, мы долго крутимся между железнодорожными путями и наконец выезжаем на центральные улицы. Немцы готовились к неизбежному падению города, но последний удар войск генерала Рослого был все-таки неожиданным своей стремительностью. Впереди них горел и взрывался город, и весь этот день они, линию за линией, прорывали немецкую оборону с поспешностью людей, спасающих от огня и гибели свое родное гнездо. Части полковника Богдановича за последние сутки в непрерывном бою прошли больше двадцати пяти километров. Смертельно усталые, они ворвались на окраину, но здесь та неведомая сила, какая в такие минуты рождается в сердцах русских людей, окрылила их, и они пронеслись через город, на плечах отступающих немцев, одним дыханием, одним порывом. На асфальте центральной улицы города - Красной, - опрокинувшись навзничь, лежат мертвые немцы, убитые час назад в последнем уличном бою. Вокруг них толпятся люди, мимо них безжалостно и спокойно проходят даже дети. Может быть, когда-то эти люди не могли равнодушно смотреть на кровь и страшились вида мертвого тела, но сейчас они спокойно смотрят на поверженных врагов, и я читаю в их глазах то простое, солдатское, чувство, которое за последние полтора года стало привычкой в армии. Они не жалеют, не содрогаются. Они считают: еще один убитый немец, еще один, еще два, -должно быть, так и надо, так и справедливо.

В поисках местной типографии мы выезжаем на одну из тихих, обойденных пожаром улиц. Где-то в конце ее слышатся звуки перестрелки, потом все стихает. Мы останавливаемся у ворот, чтобы спросить, куда ехать. Мой спутник на секунду вылезает из машины. Стоящая у ворот старая женщина подходит к нему, внимательно смотрит и вдруг, обняв, по-старинному, трижды неторопливо целует его.

-          Сынок, сынок - говорит она, - не помнишь, сынок, а?

Я в первую секунду думаю, что, может быть, правда -

это его мать, но нет: оказывается, он просто ночевал в их дворе в последний день, еще тогда, при наших, когда мы оставляли Краснодар.

-          Вернулся, сынок, - говорит она. - Здоровый.

И хотя теперь я уже точно знаю, что он не ее сын, а случайный военный постоялец, но по интонации ее голоса, по тому, как она произносит это слово "сынок", мне снова кажется, что он все-таки ее сын.

По мостовой, прямо к нашей машине, задыхаясь, бежит простоволосая, в сбившемся платке, женщина.

-          Поедемте, - говорит она. - Там у нас во дворе немцы

ранили командира, вот прямо сюда, - и она тычет себя

в грудь выше сердца. - Поедемте, мы перевязываем его

сейчас, но кровь так и бежит.

Через минуту въезжаем во двор, где у стены лежит один мертвый немец, а второй, застреленный, торчит в странной позе наверху, свесившись из слухового окна чердака.

-          Он в него стрелял, вот этот, - говорит женщина, по

казывая на того, который свесился из чердачного окна, -

а один побежал туда, задворками, за ним два бойца побе

жали. .. Вы зайдите в квартиру, - кровь из него, бедного,

так и бьет.

Мы заходим. На белоснежной хозяйской постели, между сбитых в сторону, залитых темной кровью, кружевных подушек, в разорванной гимнастерке лежит сержант. Грудь его наспех перевязана бинтами, сквозь которые все шире и шире проступает кровавое пятно. Раненый - без сознания, ему очень плохо. Вокруг него молча столпились женщины, и такое сострадание на их лицах, такое неукротимое желание все отдать ему, всем помочь, что мне кажется, он должен выжить силой этой материнской любви, этого желания.

Сын женщины, приютившей раненого, став на подножку машины, доезжает с нами до городской больницы и тут, соскочив, бежит во все лопатки по тропинке, ведущей к хирургическому отделению. Сейчас он там разыщет хирурга, разыщет во что бы то ни стало, и, если тому будет даже шестьдесят лет, он побежит к раненому, задыхаясь и все-таки не отставая от мальчика.

В саду за больницей нас встречает человек, который в первую секунду кажется мне стариком. Он обут в опорки, сквозь черную рваную гимнастерку просвечивает грязное тело. Голова у него седая, он все время трясется и дергается, одна рука у него висит как плеть, и он с трудом двигается, волоча распухшую, страшную, обожженную ногу. Слезы текут по его лицу, он даже не пробует их стереть, - очевидно, давно перестал их замечать. Дрожа и выговаривая слова с таким трудом, что мы едва их понимаем, он спрашивает, как ему дойти до коменданта. Мы долго пытаемся не то чтобы успокоить его, но хотя бы унять дрожь сотрясающегося его тела. Наконец он с трудом овладевает собой настолько, чтобы связно сказать, что с ним произошло. Он военнопленный, он раненый, - вот эта рука у него совсем перебита. Он был на ссыпке в том конце города, где несколько сараев, раньше там ссыпали пшеницу, а в последнее время там был лагерь для военнопленных. Позавчера немцы зажгли его, и там почти все сгорели. Когда стенка обрушилась, он пополз через обломки. Ему придавило ногу, он долго не мог выползти, и она обгорела. Но он все-таки выполз. Он узнал, что сегодня, вот только сейчас, пришли наши. Он почти не может идти, но ничего, он все равно дойдет до коменданта, он расскажет, что они сделали с пленными, вот они. И он рукой, которая на эту секунду становится твердой, показывает в ту сторону, где за садом громоздится огромное кладбище свезенных сюда немцами и скопом подожженных машин. "Они *, - тычет он пальцем в сторону машин. И я чувствую, как он ненавидит не только самих немцев, но и все ими порожденное, все это серое, черное, обгорелое подлое немецкое железо.

К середине дня количество пленных в самом Краснодаре переваливает за четвертую сотню. Они уже не помещаются в тесном подвале дома напротив горящего почтамта, куда их начали собирать с утра. Длинной цепочкой, одного за другим, их выводят из подвала. Они, спотыкаясь и хмурясь, поднимаются наверх по каменным ступенькам. Когда они идут по улице, люди, стоящие вдоль тротуаров тесной толпой, молча заглядывают в их лица. Стоит долгое угрожающее молчание, и вдруг среди этого общего молчания седой коренастый старик громко, на всю улицу говорит:

- Ну, что вы на них смотрите? Не нагляделись еще за шесть месяцев? Есть на что смотреть!

И, очевидно, большая человеческая правда есть в этих словах старика, потому что один за другим люди начинают отворачиваться от пленных немцев. И они идут дальше через по-прежнему враждебную , но уже почти равнодушную к ним улицу.

Да, нагляделись. Слишком нагляделись за эти шесть месяцев на них и на совершенное ими. И еще продолжаем глядеть, потому что все еще горит город, еще с треском рушатся пылающие бревна перекрытий, и вдоль всех центральных улиц тянутся ряды то взорванных, то обугленных домов, и тротуары завалены битым стеклом, камнями, кусками перегоревшей жести. Даже городской парк - один из лучших парков юга - вырублен под корень. Даже самые маленькие каменные дома сожжены и разломаны. Каждый угол в городе - это своя трагедия, свои муки, свой ужас. Угол улиц Воровского и Шаумяна - виселица. На фонарном столбе - семнадцатилетний мальчик с дощечкой на груди: "Я распространял ложные слухи". Следующий угол - Красной и Ленина - еще один повешенный, еще одна дощечка: "Я не подчинялся приказам немецкого командования". Следующий угол - на столбе женщина: "Я отравила двух немцев". А дальше - развалины бывшего родильного дома, где, так же, как и на ссыпке, немцы три дня назад собрали раненых военнопленных и сожгли. Немецкие автоматчики стояли на углу, не давая ни выскочить из дома, ни подойти к нему. Женщины обежали дом задними дворами, проломали дыру в заборе и все-таки вытащили несколько десятков полуобгоревших раненых. Две или три из них поплатились за это жизнью: они были застрелены тут же у забора заметившими их немцами.

Краснодар - столица Кубани, один из старейших русских городов на Кавказе. Когда немцы входили в город и совали детям в руки грошовые шоколадки, четыре кинооператора с четырех разных углов снимали это. Потом немцы, разломав несколько заборов и домов, раздавали женщинам эти краденые доски на топливо. Женщинам нечем было обогреть своих детей, и они брали доски. Четыре кинооператора с четырех разных углов снимали это. Немцы входили шумно и торжественно. Они входили в Краснодар, желая сделать вид, что эта столица Кубани и при них останется столицей Кубани. Они забыли только одно, - что русский город никогда не станет немецким городом, сколько бы дощечек с названиями они ни переменили на углах улиц и сколько бы портретов Гитлера с надписью "освободитель" они ни расклеили на заборах. Они вынули из нафталина двух дряхлых белогвардейцев, грызущихся между собой из-за того, кому из них предстоит владеть заказанной в Берлине гетманской булавой. Они открыли сбор в "фонд зимней помощи", собрали со всей Кубани семьдесят две тысячи рублей и в течение шести месяцев изо дня в день вербовали "кубанскую армию", которая в конце концов оказалась не-полнокомплектной сотней. Они выдавали хлеб и сто пятьдесят рублей в месяц семьям иуд, пошедших служить в германскую армию, но за эти тридцать сребреников, несмотря на все старания, со всей Кубани не набралось и ста предателей. Люди голодали, пухли от голода, но не сдавались, умирали, но не предавали родину. И тогда вместо ворованных досок появились плети, вместо шоколада - виселицы, вместо кинооператоров - дополнительные отряды гестапо. Немцы сначала украсили улицы кубанской столицы виселицами, а потом сожгли эти улицы, взорвали дома, сделали все, чтобы хоть чем-то отомстить русскому народу за его непоколебимость.

Уже ночь. Пулеметов не слышно, все дальше, все глуше бьет артиллерия. Войска уходят на запад, к Таманскому полуострову, - туда, где, отчаянно огрызаясь, дерутся последние на Кубани немцы, где дыбом стоят их разбитые машины, где теснятся, давя друг на друга, на дорогах обозы, где на берегу пролива, ругаясь и дерясь из-за мест в лодках и на катерах, проклинают все на свете осатаневшие немецкие солдаты.

А на тихих ночных улицах Краснодара, над воротами домов, то там, то здесь трепещут маленькие полотнища наших красных флагов. Они маленькие потому, что прятать этот кумач - значило рисковать жизнью, и его рвали на небольшие кусочки, его засовывали в белье, под матрацы, в шкапы. Но едва-едва засинел рассвет и первые отряды наших войск пошли через город, кусочки кумача, заботливыми руками прикрепленные на самодельные палки, уже вились над горящими, дымными, многострадальными, но свободными улицами города.

И, должно быть, только тот, кто испытал на себе все, что пережили находившиеся здесь эти полгода, поймет, что такое красный цвет этого обрывка кумача, висящего над воротами его сожженного дома. Это больше, чем радость, - это счастье.

1943 год

    

 «От Советского Информбюро. 1943»             Следующая страница книги >>>