Константин Коровин. Статьи воспоминания Александра Бенуа

  

Вся библиотека >>>

Содержание альбома >>>

 

 

Любимые русские художники

Александр Николаевич Бенуа


 

Статьи воспоминания Александра Бенуа

 

 

Константин Коровин

 

За полтора года смерть похитила пятерых из самых значительных русских художников: Александра Яковлева, Бориса Григорьева, Константина Сомова, Петрова-Водкина и Константина Коровина. Из них одному лишь Петрову-Водкину было дано умереть на родине, тогда как остальные скончались в чужих краях, — трое в Париже, один на юге Франции. Из этих пятерых Константин Коровин был на много старше других, но и он принадлежал к поколению, составлявшему “молодую русскую школу живописи” в 1880-х и 1890-х годах, и он же был одним из основателей и столпов первого “Мира искусства”.

Молодость духа и творческих сил Коровин сохранил до весьма преклонных лет, даже, можно сказать, до самой смерти. Несмотря на трудные материальные условия, несмотря на тяжелый недуг, Костя Коровин оставался все тем же ярким человеком, от которого веяло жизненностью и который был своеобразным “знатоком и вкусителем” жизни и природы. Полвека назад творчество Коровина было для нас, начинающих, настоящим откровением. Пожалуй, даже из всех пленивших нас русских художников он да Левитан открыли нам глаза на то, чем может быть живопись, освобожденная от указок академии. Я с товарищами были еще сущими юнцами-гимназистами, когда на Передвижной выставке впервые нас поразили картины этих двух художников, которых широкая публика не желала признавать. “Кому нужна эта некрасивая барышня, стоящая среди березовых стволов, или эти три ничего не выражающие девицы, позирующие перед каким-то пастушком?” — с недоумением спрашивали себя посетители Передвижной, пришедшие поучиться жизни у Владимира Маковского и его товарищей. Какое-то понятие о красочном колорите существовало, разумеется, в России и тогда, но красивыми в красочном отношении картинами считались только произведения Семирадского, Харламова или К. Маковского... Правда, Репин дал несколько образцов отличных по краскам произведений, но редко кто умел любоваться этими его картинами так, как они того заслуживали, и даже рьяные его поклонники больше изумлялись в них верности передачи натуры, нежели красоте, получавшейся благодаря этой верности.

Картины Коровина, в которых художник добивался одной только красивой красочности, естественно, должны были смущать таких “калек вкуса”. Этому способствовала еще и самая живопись Коровина — дерзко небрежная, казавшаяся многим грубой и просто неумелой. Никто в широкой публике и даже среди специалистов не подозревал, что и живопись и краски в этих картинах отличаются высокими достоинствами и что автор их подлинный живописец, мало того — большой и редкостный “гурман” живописи. [Гурманом в живописи называет Коровина Грабарь.] Некоторый успех Коровин имел только со своей несколько слащавой и малохарактерной картиной “Утро в мастерской”, но в ней нравился модный в то время эффект серого дневного света, льющегося через большое окно, да и несколько игривый мотив: хорошенькая натурщица, потягивающаяся в кровати.

Лишь мало-помалу стали привыкать к своеобразному художнику, к его манере, к его темам. Критики готовы были согласиться, что он не без таланта, но при этом слышались и сожаления о том, что Коровин занимается одними пустяками, а старшие художники, члены Передвижных выставок, даже всеми силами противились допустить его в свою компанию. Коровина долгие годы не избирали в члены Товарищества, и он, будучи вполне зрелым и из ряда вон выходящим мастером, должен был подчиняться решениям жюри.

Лично я познакомился с Коровиным в 1896 году, когда, только что женившись и устроившись на собственной квартире, стал, кроме ближайших друзей, собирать у себя и других художников. Когда в феврале или марте съехались в Петербург к открытию своей выставки москвичи, то я поспешил войти в личное общение с моими любимцами, среди коих были М. В. Нестеров, Левитан, А. Васнецов, Серов, Переплетчиков и, вот, К. Коровин. Только еще начинавший выставлять и считать себя художником, я тогда взирал на этих уже готовых и даже начинавших славиться мастеров как на какие-то недоступные существа, и мне пришлось преодолеть большое смущение перед тем, чтобы решиться их позвать к себе. Тут кстати явилось обращение через Р. Мутера, заведывающего устройством международной выставки в Мюнхене, просившего меня помочь ему составить русский отдел, и именно под предлогом, как это дело наладить, я и затащил москвичей к себе. Наименее общительным при этом оказался Серов; он все время сидел букой и сразу собрался уходить, как только кончилась деловая часть собеседования (кончилась она согласием почти всех моих гостей участвовать в Мюнхене). Напротив, Коровин оказался из всех самым милым, простым, приветливым и веселым. Мы чуть ли не в тот же день выпили брудершафт (чем я был безмерно польщен), и с тех пор уже Коровин считался не только моим другом, но и другом всей нашей группы. Через меня с Коровиным познакомился и Дягилев, который в 1898 году, устроив свою выставку “Русских и финляндских художников”, пригласил и Коровина принять в ней участие.

Однако за эти годы Коровин успел уже отличиться более заметным образом, нежели теми небольшими картинами, которые он посылал на Передвижные выставки. С. И. Мамонтов давно угадал его талант и привлек его к своим затеям в Абрамцеве. Мамонтов же ему давал средства существования и даже самый кров, а для Всероссийской международной выставки в Нижнем-Новгороде он поручил Коровину декорирование Северного отдела. Коровин справился с задачей с удивительной эффективностью, причем в этой эффективности не было ничего дешевого, мишурного, типично выставочного. Панно, изображавшее характерные пейзажи русского севера, по которому он вместе с Серовым совершил поездку в 1894 году, поражали своей характерностью и поэтичностью и в то же время своей стильной выдержанностью. Они “рассказывали” (но без всякого привкуса литературщины) о суровой прелести стынущих в холодной мгле северных пустынь, о девственных сосновых лесах, обступающих редким строем серые озера; они с удивительной убедительностью изображали и апофеозы северного сияния, стада моржей и оленей или ярко-желтое солнце, играющее на всплесках темно-синих вод.

В 1900 году Коровин, приглашенный князем В. Н. Тенишевым, создал аналогичную серию для русского павильона на Всемирной парижской выставке. За нее художник был удостоен высшей награды на той же выставке (ныне эти панно украшают этнографический отдел Русского музея в С.-Петербурге).

Каким разносторонним художником мог быть Коровин, доказывали на той же Парижской выставке громадного размера декоративные панно, представлявшие, в качестве крайнего контраста его “северу”, сверкающие цветностью и блистающие светом мотивы Средней Азии. Именно эта способность улавливать в каждой природе ее особую прелесть и ее характерность, вместе с его яркой фантазией, позволявшей ему создавать целиком и такие пейзажи, которые он в натуре никогда не видел, а также личная страсть к театру, — все это заставляло Коровина постепенно перейти на деятельность театрального декоратора и несколько забросить чистую живопись. Еще будучи в Училище живописи и ваяния, он усвоил себе те специальные познания, которые требуются для сценической живописи, а Савва Мамонтов, угадав в нем его подлинную театральность, привлек его к созданию ряда постановок для своей частной оперы. Первые же опыты Коровина поразили всех новизной, самобытностью и силой. Ничего подобного раньше на сцене не решались делать — не только в России, но и на Западе. Игнорируя рабскую имитацию видимости, пренебрегая ребяческим старанием передавать разные детали до полной иллюзии, Коровин искал главным образом общих эффектов. Вот почему можно вполне утверждать, что он и на сцене оставался чистым живописцем и трактовал декорацию как картину. Такая “дерзость” повергла профессионалов, тративших годы на усвоение себе приемов иллюзионности, в негодование, да и широкая публика не сразу поверила, что так можно писать, что это дозволено. Зато молодежь, вроде опять-таки нашей компании, была от этих опытов в восторге. Поэтому, когда Теляковский (еще будучи начальником московского отделения императорских театров) пригласил Коровина и Головина в штатные декораторы императорских театров, то мы в этом увидели залог того, что отныне русская декорация перестанет быть ремесленной и шаблонной, а станет вполне художественной, — такой, какой хотелось бы, чтобы она была.

С тех пор (с 1899 года) Коровин создал для Петербурга и Москвы несчетное количество постановок. Естественно, что при такой массе не все было равнокачественно, но в целом ряде из них (например, в “Игоре”, в “Демоне”, в “Руслане”, в “Покрывале Изиды”) он дал образцы самого изысканного вкуса и тонкого понимания сцены. При этом, сочиняя одновременно и костюмы действующих лиц, он сумел создавать бесподобные по гармонии ансамбли. В других же постановках он бывал подчас небрежен или же просто как-то игнорировал в них главную задачу театрального художника — оставаться в соответствии с автором сюжета и музыки. Вообще ему удавалось больше все русское или восточное. Менее же он ощущал задачи “западного” характера — средневековые, ренессансные или эпохи Людовиков. Здесь можно было только жалеть, что у художника не хватало достаточно к себе строгости, чтоб от этих задач отказываться, и что у дирекции не было достаточной проницательности, чтоб понять, как мало эти задачи ему подходят.

Впрочем, Коровин чаще всего просто не мог отказываться. В его натуре было что-то ласковое, чуть женственное, какая-то уступчивость, желание со всеми быть в ладу и мире.

Однако в Коровине была и другая еще черта, — при всей своей ласковости он и сам отличался крайней недоверчивостью и, посматривая на всех с улыбкой, как бы оставался за какой-то недоступной преградой. Тут, быть может, было нечто атавистическое, его купеческое происхождение, что сказывалось и в разных подчас смешных “приемчиках”, в говоре Коровина (чудеснейшем чисто русском говоре), в интонациях. Вообще Коровин был типичнейшим русским человеком. Сколько в нем было прелести, природного прельщения! Он притягивал к себе, и так хотелось ближе с ним сойтись. В то же время он сам никому “не давался” вполне, он уходил в свою скорлупу, но делал это, я бы сказал, с грацией, с обезоруживающим юмором, умея всегда рассмешить и распотешить...

А каким рассказчиком был этот красивый и пленительный человек... Чудесно умел рассказывать Шаляпин, и нельзя было не заслушаться Федора, но из этих двух я все же предпочитал Коровина. Шаляпин повторялся, у Шаляпина были излюбленные эффекты, а актерская выправка сказывалась в том, что эти свои эффекты он слишком заметно подготовлял. У Коровина и быль и небылица сплетались в чудесную неразрывную ткань, и его слушатели не столько любовались талантом рассказчика, сколько поддавались какому-то гипнозу. К тому же память его была такой неисчерпаемой сокровищницей всяких впечатлений, диалогов, пейзажей, настроений, коллизий и юмористических деталей, и все это было в передаче отмечено такой убедительностью, что и неважно было, существовали ли на самом деле те люди, о которых он говорил; бывал ли он в тех местностях, в которых происходили всякие интересные перипетии; говорились ли эти с удивительной подробностью передаваемые речи, — все это покрывалось каким-то наваждением, и оставалось только слушать да слушать...

Милый Костя Коровин, как жаль, что я уже никогда больше не услышу твоих чудесных рассказов и что меня не было здесь, когда тебя, русского до мозга костей человека, хоронили на чужой стороне.

1939 г.

 

 

<<< Содержание альбома     Следующая статья >>>