ЕКАТЕРИНА II. рассказала в своих Записках, в каком развале застала всю государственную систему. Высшая судебная инстанция, например Сенат

  

Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 

ИСТОРИЯ РОССИИ

Императрица

ЦАРСТВОВАНИЕ  ЕКАТЕРИНЫ  II


ОЛЬГА ЧАЙКОВСКАЯ

 

Глава третья

 

Она сама рассказала в своих Записках, в каком развале застала всю государственную систему. Высшая судебная инстанция, например Сенат, находилась мало сказать в упадке — в состоянии некоего слабоумия. Сенаторы толком не знали административного устройства России, у них даже не было ее карты. Дело доходило до курьезов. «Я, быв в Сенате, — рассказывает Екатерина, — послала пять рублев в Академию Наук от Сената через реку и купила Кирилловского печатания атласа, который в тот же час подарила правительствующему Сенату». Главной своей обязанностью сенаторы, по-видимому, считали функции суда, который должен был быть апелляционным, но на самом деле стал тем, что теперь называют первой инстанцией, поскольку рассматривала дела не в извлечениях, но «само дело со всеми обстоятельствами». И таким образом, «дело о выгоне города Массальска, — пишет Екатерина, — занимало при вступлении моем на престол первые шесть недель чтением заседания Сената».

.Все требовало ее времени, ее внимания и сил — и у нее в избытке были и внимание и силы, но существовала проблема, главная, ключевая, которую не так-то просто было решить: она пришла к власти, уже обладая определенной системой взглядов, некими убеждениями, основанными на светлых идеях Просвещения, им рано или поздно предстояло столкнуться с кромешной российской действительностью. Понимала ли она, что это будет проверкой — и ее убеждений и ее самой как человека и царицы?

Правителя XVIII века (именно XVIII, когда на российской почве впрямую столкнулись освободительные идеи этого века с его же рабовладельческой практикой) нельзя оценивать, не поняв, как он решал проблему крепостного права.

Да, такое столкновение идеи с грубой действительностью должно было произойти рано или поздно — а произошло оно тотчас же, как только Екатерина взошла на престол: в стране повсюду шли волнения заводских крестьян.

Мы не знаем, мучилась ли она, обдумывая решение, но знаем самое решение. «Заводских крестьян непослушание, — вспоминает она, — унимали генерал-майоры Александр Алексеевич Вяземский и Александр Ильич Бибиков, рассмотри на месте жалобы на заводосодержателей. Но не единожды принуждены были употребить противу них (крестьян) оружие и даже до пушек».

Надо ли говорить, что для историков, враждебных Екатерине, эти ее слова были находкой и главным доказательством ее крепостнической сущности, скрываемой за либеральными разговорами. Любопытно, что к этим страшным ее словам — «и даже до пушек» — в исторической литературе привыкли не только противники Екатерины, но и те, кто видит в ней великого государственного деятеля. Так, в одной из недавних книг этого направления можно видеть не раз, как за словами «расправившись с заводскими работниками с помощью пушек» идет непринужденный переход — запросто, как нечто вполне естественное— к ее прогрессивной деятельности.

Подобная позиция немыслима, в пределе она приводит к давно знакомому; «да, при нем были массовые казни и дикие пытки, но зато он прорубил окно в Европу» или, «да, он уничтожил миллионы, но зато при нем была создана могучая индустрия». Никаких «зато»! Кровь невинных никак нельзя возместить и ничем невозможно компенсировать. И если так поступила она, просвещенная, то этого нельзя оправдать даже во имя самой прогрессивной деятельности.

Итак, все вышло очень просто и традиционно: заводские крестьяне оказались «в неповиновении», а царская власть стреляла в них из пушек. И подумалось мне тогда (сгоряча), что не нужно писать книгу об этой царице, что правы ее противники — все ее царствование покоится на лжи, лицемерии п насилии.

Но с другой стороны — говорил во мне другой голос, — что же было ей делать? — дать разрастаться бунту, «бессмысленному и беспощадному?», дать ему разгореться до пожара пугачевщины?

Довод этот меня не убедил: пугачевщина была агрессивна, ее целью было уничтожение всего дворянского сословия, физическое уничтожение, под корень, вместе с грудными детьми, — а это вовсе не то, что бескровные волнения заводских крестьян, осмысленные, поскольку их требования были более чем справедливы.

Но вот что было странно: в том самом месте, где Екатерина упоминает о «пушках», говорит она и о заводчиках, которые, «умножая заводских крестьян работы, платили им либо беспорядочно, либо вовсе не платили». Гнев ее против хозяев и сочувствие к работникам сомнения не вызывают. И все же не постыдилась она послать своих генералов для кровавой расправы? Ведь сама об этом говорит.

Итак, стреляла эта царица в русских мужиков или не стреляла?

Одним из центров волнений был крупный Невьянский завод, туда, на Урал, и был послан князь Вяземский, — мы отправимся вслед за ним.

Князь Вяземский молод, он на два года старше Екатерины (ему предстоит многие годы состоять при ней в высокой должности генерал-прокурора) и человек деловой; он внимательно смотрит по сторонам.

Уральский хребет. Карета вползает в ущелье, кони, выбиваясь из сил, тянут ее наверх. Горы обступают его.

В дни творения Бог шел, и все, что он создавал, было красиво и ровно, как святая Русь, а как черт побежал и стал спотыкаться, оттого и пошли пригорки и горы. Здесь, как видно, черт вовсю кувыркался.

Вот она, знаменитая «горная губерния», царство Демидовых,

Карета Вяземского ползет краем обрыва, внизу бурная река, она перегорожена плотинами, на ней мельницы с водяными колесами.

А вот пошли и заводы. Стоят они возле железных и медных рудников, похожи на крепости со своими толстыми стенами и сторожевыми вышками (а на них пушки и мортиры). Кроме больших заводов всюду разбросаны «фабрики» поменьше, какие-то сараи, в них видны плотники с топорами и пилами; а вон виден дым, там жгут уголь; а вот обжигают кирпич, его тут навалены целые горы, По дорогам снуют крестьянские телеги. Муравейник, сколько тут народу — тысячи?

Это грубый, закопченный мир — пылают доменные, печи, грохочут молоты. Это грязный мир, а работники тут, издали видно, худы и оборваны.

Князь хорошо помнит инструкцию, которую дала ему в дорогу государыня, — внимательно рассмотреть крестьянские жалобы, понять, от чего пошло «неповиновение». Простым глазом видно отчего.

Карета теперь ползет очень высоко, река далеко внизу, суда на ней кажутся лодочками.

Это знаменитый «железный караван»: по бурной горной реке сплавляют баржи, струги, лодки, целая флотилия, груженная пушками, мортирами, гаубицами, боевыми припасами, но чаще всего просто железом и медью. Хороши должны быть лоцманы, чтобы провести все это меж скал и через пороги. Целый год пойдет такой каргшан (в Москву и Петербург); сколько же народу для обслуги он потребует? — плотников, чтобы строить пристани и причалы, возчиков, грузчиков, хорошо обученных речников, чтобы вести суда, — тоже с тысячу, не меньше.

Заводы, мимо которых едет князь, работают, а те, куда он едет, — стоят. Они в неповиновении.

Государыня вообще считает, что на заводах должны работать свободные люди, но Демидовы с этим никогда не согласятся (кто согласится потерять такие огромные толпищи бесплатной рабочей силы!).

А что, если все они, здоровые кузнецы и мастера, и те, кто на заводе работает, и те, кто в руднике, и те, кто возит, грузит, кто пашет и собирает урожай, — что, если все они вдруг поднимут бунт? Что тогда будет?

Потянулись поля, вотчинные владения Демидовых, стоят господские дома, высятся колокольни с колоколами— тоже, конечно, собственного литья. В количестве огромном работают на полях мужики, а ведь они обязаны еще и железо возить, и лес валить, и уголь жечь, и дощаники для барок строить.

 Нелегкая предстоит ему задача.

Демидовы несметно богаты, они верно служили царям, и цари к ним неизменно милостивы. Со времен Петра на этих заводчиков сыплются знаки монаршего благоволения, их прошения тотчас удовлетворяются. И в случае крестьянских волнений им немедля посылают военные команды.

А сейчас, после переворота, по всей стране неспокойно. В народе ходит подложный указ, будто бы изданный государыней 7 июля, по которому крестьяне, приписанные к заводам, должны быть свободными. Незадолго до отъезда князя Сенат рассматривал донесение главного правления заводов, где говорилось, что крестьяне «единогласно состоят в упорстве» и что «кроме строгости военных команд ничем другим усмирить нельзя». Берг-коллегия передала ему донесения демидовской конторы — пора ими заняться.

Невьянский завод Прокофия Демидова. «Приписные крестьяне, оставя положенные работы, все в домы свои самовольно уехали, — пишет приказчик, — за ними и мастеровые и работные люди, приняв такое ж крестьянское безрассудное легкомыслие, ото всех заводских работ отказались и не работают». Ну, господа Демидовы этого не потерпят.

«Большие волнения среди вечноотданных, — писал приказчик, — всегдашние у них собрания и советы происходят и в работу идут лениво».

«Вечноотданные» — он знает, что это такое: огромными толпами стекались к Демидовым беглые в поисках свободы, нищие в поисках заработка, у каждого завода собирался во множестве разный люд — по просьбе Демидовых императрица Анна в 1736 году прихлопнула их всех своим указом, отдав их в вечное владение этим заводчикам. «Вечноотданные» — это, по сути, те же крепостные, но они-то сами считают себя свободными, протестуют, не могут никак успо-

коиться. А что это за собрания и советы, которые так тревожат приказчика?

«Так у них по вступлении в волнение учреждена мирская изба, которой до сих не бывало, — пишет он, — и то, как видно, сделано ими для непотребных их собраний и для зазыва всех своих рассылыциков других жителей для подписки к их непотребному согласию».

Так, выходит, они выбрали свою мужицкую власть, свой «совет», и председателя его выбрали, человека «доброго и неподозрительного», и содержат его на свои деньги. Чем же она занята, эта мирская изба? «Из их компании приговаривают, — продолжает приказчик, — что они де конторе не подсудны, а имеется де у них мирская изба».

Это означает — они создали свой крестьянский суд.

А приказчик продолжает жаловаться: если кто с ними спорит, с тем они не церемонятся. Некий невьянский житель Софрон Сапожников с ними не согласился, так они его «собранием захватили и утащили в свою учрежденную по собственному своеволию мирскую избу, били, как кто умел и мог, бесчеловечно, и рубаху на нем изодрали и окровавили и недовольно того, заковав в конские железа, заперли в холодный подвал».

«Так это же бунт!» —г думает князь. В том-то и беда, как бы подхватывает приказчик, мирская изба заявила заводской конторе, что все они государственные приписные люди, то есть не крепостные, а свободные.

И еще страннее: свои требования восставшие предъявили не только заводской конторе, но и самому оренбургскому генерал-губернатору Д. Волкову, и «его превосходительство, увещевая восставших, их персонально даже и обнадеживали».

Заводская контора умоляла прислать воинскую команду для усмирения, и команда была прислана из Екатеринбурга, но командовавший ею капитан Мятлин ничего не мог сделать, «так как в явном непослушании» было множество работников.

Любопытная подробность: по приказанию генерал-губернатора Волкова и сыновей Прокофия Демидова, бывших в то время на заводе, приказчики должны были «вместо строгости» обращаться с мятежниками «тихо и порядочными уговорами». Более того, заводским рабочим были сделаны уступки (увеличение разного рода оплат), которые были посланы Прокофию Демидову «на апробацию». В начале февраля 1763 года от него был получен ответ, в котором были сделаны некоторые уступки и «награждения» рабочим, однако те все-таки остались недовольны. Приказчики уверяют, что прилагают все силы к успокоению, «точию успеха мало, что с ними делать уже недоумеваем». Мятежники твердят свое: «нам де очень нелюбо называться крепостными, и вольна де с нами государыня». Знаменательные слова.

Волновались и другие заводы, в частности и Нижнетагильский, принадлежавший Никите Демидову. Здесь тоже была создана выборная земская изба, по сообщению тамошнего приказчика, «из мастеровых и работных людей иные, не почувствуя того, что они к тем заводам вечноотдаиные по именным и из высокоправительствующего Сената указом и так крепкие из них, как крепостные его высокородия крестьяне, по прельщению от возмутителей пришли в непослушание, паче жив злонравные поступки, и от того заводские самонужнейшие работы остановились».

А в Покровском, большом селе, что приписано к Нижнетагильскому заводу, уж неведомо что творилось.

Когда в 1703 году Петр I закрыл Невьянский Богоявленский монастырь, крестьяне его перешли к Нижнетагильскому заводу, теперь, спустя полвека, хлебнувшие горя под властью Демидовых, они требовали, чтобы их вернули монастырю. И тут для усмирения крестьян местные власти послали воинскую команду во главе с прапорщиком и воеводой. Собрав крестьян, те потребовали от них послушания и выдачи зачинщиков. Крестьяне отказались, заявив, что «под ведением Демидова» быть не желают. Дальнейшие события демидовский приказчик описывает с негодующим изумлением, которое придает его донесению большую живость.

«Крестьяне, собравшись подобно якобы против неприятелей с дубинами, а во многих видимы были посажены на концах вострые железца, закричали необычным и ужасным криком, что «держи Ивана Михайлова», от которого из необычного крику и шумства я, убоявшись, едва из избы на улицу выбежав, А прикащика Михайлова захвотя в вышеименованным прапорщиком, коего сшибли с ног на лавку, кричали, что ему до них дела нет; всем сборищем в той их избе били и проломали голову и топтали ногами смертно, что услышав я тех крестьян великое шумство и драку, с улицы старших людей уговоря, чтоб от того своеволия и драки престали. И потому по приходе моем со старшими людьми в мирскую избу от битья унялись, но точию при том кричали, чтоб прикащика Михайлова держать под караулом». Крестьяне обвиняли его в том, что воинская команда была послана по его доносу.

Заметим, что военные команды на усмирение непокорных и в селе, и на заводе вызывали заводские конторы, а посылали местные власти (и посланные команды были так нерешительны, что своей задачи выполнить не смогли).

Заводская контора писала своему хозяину, что. остается одно — ждать князя Вяземского.

Но оказалось, что его с нетерпением ждут также и восставшие. По словам невьянского приказчика, они его «как свету ожидают» и уверены, что «тесности от него им не будет».

 Вот в каком положении были дела, когда молодой князь Вяземский подъезжал к Екатеринбургу.

Местные власти доложили ему, что мятежные крестьяне по сенатскому указу «отданы к заводам вечно и велено их счислять с купленными крепостными крестьянами». И Вяземский с ними согласился! «Его сиятельство таковыми их признал и довольно изволил увещевать, чтоб они все были помещику своему послушны, а в противном случае угрожал им тяжким наказанием» и заявил, что никаких чело-битен от них принимать не будет.

Итак, он стал на сторону властей.

Невьянская заводская контора слезно просила его приехать, усмирить крестьян и уничтожить гнездо мятежников — мирскую избу, И князь явился на Невьянский завод в сопровождении двух батальонов (драгун и гренадер), это значит, примерно тысяча человек войска двинулось на восставших. Дело шло к большой крови — ведь крестьяне были не только в неповиновении, они оказали вооруженное сопротивление военным командам. И к тому же дерзко расправились с представителями демидовской администрации.

Что чувствовали восставшие вместе со своей мирской избой, с ее «освобожденным» старостой, со всеми, кто был зачинщиком и участником событий, когда узнали, что Вяземский идет с войсками? И не одно сердце, надо думать, заныло в тот час, когда батальоны Вяземского входили в Невьянск.

Но у князя Вяземского была инструкция, данная ему Екатериной (да к тому же еще, несомненно, какие-то ее устные разъяснения), где было указано, что крестьян усмирять силой оружия не нужно, если к тому нет «особой крайности», зато подробно разъяснялось, как следует разбирать крестьянские жалобы: пусть крестьяне выберут своих поверенных, или сам Вяземский пусть определит, кого им посылать к нему в качестве депутата (какие все слова, однако, — поверенные, депутаты!), и, взяв у них, этих выборных поверенных или избранного ими депутата, «жалобы с их доказательствами исследовать беспристрастно», ибо, добавляла Екатерина, «как крестьянская предерзость всегда вредна, так человеколюбие наше терпеть не может, чтобы порабощали крестьян свыше мер человеческих, особенно с мучительством».

И князь, человек исполнительный (за это его всю жизнь н ценила Екатерина), сделал то, что должен был сделать: засел за бумаги — законодательные акты, определяющие положения той или иной социальной группы, всех, работающих на заводе или на земле. Руководящими для него, вне всяких сомнений, были слова инструкции о том, что крестьян надо заставить работать, «если они правильно принадлежат к заводу».

Работа князя была нелегкой, если учесть, сколько разных категорий крестьянства было подвластно Демидовым, как сложен был их путь Е демидовскую кабалу, как трудно было разобрать, что тут совершено согласно закону, а что являет собой чистый произвол. Вяземский не счел возможным идти против законодательства государственной власти, оспаривать, предположим, указ императрицы Анны, создавшей категорию «вечноотданных». Он решил так: все крестьяне, которые числились приписными в переписи 1722 года, и сейчас являются приписными, а стало быть, людьми свободными. «Вечноотданных» он защитить не мог.

Освобождалась, таким образом, незначительная часть крестьян, но все же — освобождалась.

И не было произведено ни единого выстрела.

Еще до приезда Вяземского на Невьянский завод был издан именной указ от 9 апреля 1763 года, в нем говорилось о злоупотреблениях, происходивших при приписке к заводам, и отмечалось, что крестьянам даже не остается времени для земледельческих работ; что расстояние от деревень до заводов, которое должны проходить крестьяне, очень велико и заводчик должен его оплачивать. Указ предписывал, чтобы крестьяне впредь сами платили за себя подушную подать, и разрешал крестьянам разбирать их дела своим судом. На этот указ Вяземский и опирался. Словом, князь точно выполнял инструкцию, данную императрицей, — разбирался и вникал. Молотовые мастера, получавшие по две копейки с пуда выкованного железа, заявили ему, что «им та плата да-вана обидно», так как на казенных заводах платят по три. Вяземский велел демидовским приказчикам «смиритца с ними добровольно»; после долгих переговоров и многих уступок крестьянам последние за: явили, наконец, «что тем довольны и более ничего против своего челобитья не ищут» (все это касалось приписных крестьян, то есть тех, кто считался свободными и были признаны свободными после решения Вяземского).

Демидовские приказчики пытались протестовать, во всяком случае, оправдываясь перед своими хозяевами, они говорили, что представляли князю документы — жалованные грамоты Демидовых, полученные ими именные указы — и объясняли ему, что работники эти являются «яко крепостные», но встретили с его стороны гневный отпор.

«И на то от его сиятельства со гневом прислан в контору приказ и стребовано на написанных до переписи 722 году людей указного укрепления, почему их здешняя контора называет крепостными».

Приказчики не отступали в своих объяснениях и даже представили Вяземскому рапорт. «На тот рапорт его сиятельство много гневался и з бранью проговаривал, что де означенные указы он раньше нас, нижайших, знает и потому будто крепостными счислять не можно».

Мало того, князь заставил заводскую контору, не дожидаясь на то согласия Прокофия Демидова, выплатить долги мастерам за прошлые годы.

Напрасны были и попытки Главного управления заводов в Екатеринбурге возражать против решения Вяземского относительно' возвращения указанной им категории крестьян в разряд свободных, оно вынуждено было с ним согласиться и признало их государственными.

Но вы заметили, как покладиста администрация заводов, и сам их хозяин, и местная власть, как лег-. ко идут они на уступки? Тут не может быть сомнений: они знали мнение императрицы. П. А. Демидов, заводчик, богач, меценат, не мог оставаться в неведении о поездке Вяземского на Урал и тех инструкциях, которыми тот снабжен; и оренбургский губернатор, конечно, был извещен, кто и зачем едет. Благоволение к ним императрицы было в сотни раз для них важнее, чем те или иные уступки (при их гигантских богатствах незначительные) по отношению к крестьянам.

Итак, локальное исследование (я пользовалась прекрасной монографией Б. Кафенгауза, работавшего над документами вотчинного архива Демидовых) на наш вопрос: «стреляла Екатерина или не стреляла?» — отвечает решительно: не стреляла ни из ружей, ни из пушек. Напротив, она дала своему комиссару указание— разобраться по закону и справедливости, насколько это было можно в условиях несправедливых и диких законов. Именно потому, что она заняла позицию, благоприятную по отношению к работным людям и заводским крестьянам, ни заводчик с его администрацией, ни местная губернская власть не посмели стать на путь репрессий, хотя восставшие и дали множество поводов к тому, ибо вели себя агрессивно. В свете

 всех этих событий слова крестьян о том, что «и вольна де с нами государыня», получают определенный смысл.

А что же Вяземский, сочувствовал ли он сам крестьянам, чьи жалобы разбирал? Кто его знает. Сценка, сопровождавшая его отъезд из Невьянска, показывает, что все же он был в раздражении. Когда, садясь в карету, князь обратился к собравшимся работникам, приказав им оставаться в послушании, и в это время некий пьяный житель города выкрикнул, что они-де недовольны, князь приказал нещадно бить его плетьми и уехал «на Тагил».

Приказчик сообщил своим хозяевам, что после пребывания Вяземского работные люди «стали быть в послушании».

Задача была решена без единого Быстрела.

Исследования, построенные на архиве Демидовых, конечно, еще не решают вопроса о «пушках», необходимо изучение гораздо большего круга источников, но картина, которую мы увидели в Не-вьянске, позволяет сделать некоторые выводы: действия Вяземского не только не были кровавым подавлением, но, напротив, некоторой защитой работников и крестьян и вошли в противоречие с интересами заводчиков. Кстати, другой екатерининский генерал А. Бибиков, посланный в Казань «унимать» волнения на заводах, тоже, как свидетельствует его биограф, оружия не применял, а действовал уговорами и убеждением. Екатерину II часто сопоставляют с Петром I. Вот и молодому Вяземскому пришлось немало поработать, разбираясь в актах переписей, в ревизских сказках и других документах, в том числе и времен Петра. Последуем и мы за ним в петровскую эпоху, это будет небесполезно для понимания хода российской истории.

По проселку переваливается в колеях странная телега, не сразу поймешь, что везет, а впрочем, слухи о ней ползут впереди нее, каждый встречный уже понимает, что она такое, и, крестясь, поспешно сворачивает в сторону, а то и спрячется где-нибудь в лесу.

Это петровские гвардейцы проводят ревизию крестьянских душ. А на телеге везут плаху.

И без нее страшно: если кто не сдаст ревизские сказки вовремя, солдаты-гвардейцы должны, «собрав в канцелярию, держать в цепях и железах скованными, не выпуская никуда», а если ревизскую душу утаит помещик — у него отбирают его деревни, если же приказчик или староста — им рвут ноздри и отправляют на вечную каторгу.

В соседнем дистрикте в подвале на цепи сидит воевода.

Позже за утайку ревизской души уже объявлена и пытка и смертная казнь.

Все дело, однако, заключалось в том, что—собирай ревизские сказки, не собирай — народ уже обобран до нитки, обглодан до костей и платить ничего не может. Кроме постоянного налога Петр все время вводит новые. Созданы дополнительные кавалерийские части? — и объявляются «драгунские деньги». Строится флот? — назначаются «корабельные». Начинает строиться Санкт-Петербург? — создают «подводный» и другие налоги. Все эти налоги со временем стали привычными, сливаясь в общую сумму «окладных», а затем следовали новые, экстраординарные, так называемые «запросные». Эта мощная налоговая масса наваливалась все на одно и то же российское население, которое между тем непрестанно убывало — люди погибали в сражениях, умирали в гиблых болотах на строительстве Петербурга и, наконец, бежали от рекрутчины и непосильного налогового пресса.

Требуемой суммы не хватало, и правительство Петра стало взимать налоги по старым переписям,

где людей числилось больше. Государственное мошенничество это было разнообразным: обложению подлежали все души мужского пола, «не обходя, — как писалось в одном из петровских указов, — от старого до самого последнего младенца». Умерших из списков не вычеркивали — афера с мертвыми душами пришла в голову царя задолго до того, как до нее додумался Павел Иванович Чичиков.

Но у царя Петра был четкий ум и непреклонная воля. Он разделил нужную ему территорию попросту, на квадраты {дистрикты}, население, расположенное в данном квадрате (и деревни, и поселки, и города), обязано было содержать войска из точного расчета: каждого пешего солдата должны были содержать тридцать пять с половиной душ, каждого конного— пятьдесят четыре с четвертью. Дистрикты оказались не так-то удобны, функции сбора налога были переданы губернаторам, организована была военно-административная система: налоговые деньги прямо получал полк. Для этого при губернаторе существовали земские комиссары, у них были окладные книги, содержащие списки селений и душ, а в полку была'создана должность полкового комиссара, у того были полковые книги и ротные росписи. Оба комиссара были в непрерывном контакте.

Так усилиями Петра армия навалилась на россиян непосредственно, точно распределившись, какие полки с каких деревень собирают налог и сколько при этом жителей обязаны кормить пешего, сколь-кб конного. Эти налоговые суммы армия собирала не для государства, а для себя, на свои все возраставшие нужды. На какие деньги должна была жить губерния с ее учреждениями, с ее нуждами, об этом вопрос не стоял.

И все равно требуемой налоговой суммы собрать не могли.

В 1722 году было предписано, чтобы люди, жившие на территории, закрепленной за данным полком, в том числе «слепые и весьма увечные, и дряхлые, и дураки, которые хотя конечно действия и пропитания о себе никакого не имеют», тем не менее были переписаны и отданы в распоряжение полков. Зачем же, если они не только работать не могут, но не в состоянии даже себя прокормить? Они тоже попадали в категорию «мертвых душ», тех, кто внесен в списки, но фактически налог платить не в состоянии. Но ведь крестьяне к тому же еще и бежали (на их поимку тратились силы тех же полков), бежали за рубеж, на Дон (или к какому-нибудь помещику, под властью которого легче жилось). Как тут быть с налогом? Существовал принцип :<с пус-ту», то есть за пустое место, оставшееся от беглеца, платили другие. Таким образом, на одну душу мужского  пола,  то есть на одного работоспособного мужчину, падала обязанность работать и за младенца, и за слепца, и за дряхлых стариков, и за калек, и за умерших, и за беглых. Справиться он, естественно, не мог. Недоимки росли. Вот и сыпались царские указы, один кровавей другого. Вот и шли по дорогам петровские гвардейцы, везли с собой плаху.

Петру нужна была в основном война (и то, что с ней связано, — содержание армии и флота, расходы на бесконечные дипломатические переговоры и т.д.). Народ должен был оплачивать его сражения, и удачные, и неудачные. В этом отношении любопытно наблюдать, как работает пристрастие историков, будь то восхваление или очернение. На долю Петра достались одни восхваления.

Полтавскую битву воспели, возведя ее едва ли не в ранг великого события, но ровйо через два года после нее Петр отправился во второй азовский поход. Не дождавшись подкреплений и вопреки советам, наш военный гений двинулся в Молдавию, где и'дал туркам себя окружить; они не только обвели

русский лагерь окопами, но и поставили на высотах свои батареи таким образом, что отрезали петровское войско от воды. Армии грозила неминуемая гибель, ее, как говорили тогда, спасло чудо, а может быть, драгоценности Екатерины, которыми подкупили визиря, а может быть, возмущение против султана его янычар. Все же был заключен мир, позорный, согласно которому Россия не только теряла Азов, но и должна была сама разрушить возведенный ею Таганрог и другие крепости. О Полтаве все знают, о втором азовском походе— никто. Не пришло ли время пересмотреть не только царствование Екатерины II, но и Петра I?

Сколько крестьянских душ мужского пола должны были выбиваться из сил, чтобы оплатить этот поход? — Петр менее всего думал об этом, он, как видно, надеялся на то, что его администрация какими бы то ни было средствами выжмет из России деньги, нужные для войны.

Чтобы лучше понимать Екатерину, полезно бывает спуститься (как в темный погреб) в петровскую эпоху.

Откуда же тогда в Записках самой Екатерины слова о том, что оба генерал-майора «не единожды (!) принуждены были употребить против них (крестьян) оружие, даже и до пушек». Их можно было бы объяснить тем, что Екатерина писала эти строки лет через тридцать после указанных событий, ее память могла сохранить для нее главное — что в своих инструкциях и наставлениях она предполагала возможность такого усмирения. «Даже и до пушек», уже сама интонация фразы убеждает, что речь идет о самом крайнем средстве, да она и прямо говорит об этом в своих наставлениях генералам. И в ее памяти это могло слиться со случаями подобных расправ вообще.

Но у нее слово вообще нередко расходилось с делом, и вовсе не потому, что она была «Тартюфом в юбке», а потому, что вела борьбу и видела необходимость в военной тактике и в военных хитростях.

Мы сейчас окажемся в кругу совсем иных, совершенно мирных проблем. В 1765 году, в октябре, Екатерина издала рескрипт о создании общества «ко исправлению земледелия и домоводства». Почтенное предприятие. Екатерина дала обществу шесть тысяч рублей на покупку дома и устройство библиотеки, а также подарила свой девиз: «Пчела, с улей мед приносящая» с надписью— «полезное». Общество действительно замышлялось полезным, предметом его занятий должно было стать не только земледелие, но звероловные и иные промыслы, горное дело, а также мануфактуры. Учредителями были придворные вельможи во главе с Григорием Орловым. Захар Чернышев в своей речи при вступлении высоко оценил покровительство императрицы, заявив, что она «к минервину щиту присоединила церерин серп» (аллегорический способ выражения, столь свойственный XVTII веку, имел, помимо художественного, еще и тот смысл, что позволял выражаться кратко с помощью образов, которые были всем понятны).

Первым президентом Общества стал Орлов. Кроме вельмож-учредителей, сюда вошли представ ители юстиц-, берг- и медицинской коллегий, профессора химии, биологии и других наук; вошел в него великий математик Эйлер (у которого Екатерина буквально вымолила согласие приехать в Россию), а также придворный садовник (очевидно, как представитель практики).

Но главное заключалось в том, что Общество это должно было быть вольным, самоуправляющимся.

Это для русского уха звучало несколько загадочно: как может быть в России вольное учреждение, то есть независимое ни от кого, в том числе и от самодержавной власти? Но ощущение загадочности возросло, когда в конце того же года Общество получило странное письмо.

«По скудоумию моему, — писал неизвестный автор, — не в состоянии я служить вам полезным сочинением, а вместо того позвольте мне в пользу Общества сделать вам вопросы». Вопросы, сделанные «в пользу Общества»! Что же это за вопросы? «Многие разумные авторы поставляют и самые опыты доказывают, что земледельчество не может процветать тут, где земледелец не имеет ничего собственного». Далее автор разъясняет; «Я по сие время почитаю собственным то, что ни у меня, ни у детей моих без законной причины никто отнять не может, и по моему мнению то одно может сделать меня рачительным».

Вот какой вольнодумец нашелся сразу же, лишь только появился такой центр экономической мысли и практики, как Вольное экономическое общество. Не о почве или удобрениях говорил он, не о сельскохозяйственных орудиях, а с редкой смелостью поставил кардинальную проблему страны, и экономическую, и социальную.

Можно предположить, что растерянность в Обществе была немалая, опасный вопрос решили не рассматривать — во всяком случае, его нет в журнале заседаний.

Однако неизвестный автор на этом ничуть не успокоился. Вскоре на очередном заседании секретарь Общества доложил, что им получен деревянный ящичек, в котором была тысяча золотых червонцев, а в приложенном письме содержалась просьба объявить на эти деньги конкурс на тему: нужно ли крестьянину для общенародной пользы иметь земельную собственность или только одну движимую. Предлагалось установить награду для победителя (сто червонцев) и напечатать условия конкурса в газетах.

Объявление о конкурсе было напечатано в газетах и, как ни странно, вызвало приток ответов, пришедших из разных углов не только России, но и из западных стран (всего прислали 160 сочинений). Лучшим было единогласно признано сочинение Бе-арде де л Абея, профессора Дижонской академии.

Между тем уже самый конкурс вызвал тревогу в среде дворян, которые, конечно, почувствовали, какая угроза для них таится в, казалось бы, академическом вопросе, особенно если он вынесен на столь широкое обсуждение. Принял участие в конкурсе и знаменитый Сумароков. Чтобы понять все значение этого его шага, надо представить себе, что такое был для своего времени этот человек,

Он был любимым поэтом эпохи, в мемуарной литературе его имя встречается нередко, его читали не только в столицах, но и по дворянским провинциальным поместьям. Его стихи заучивали наизусть, его трагедии были знамениты и разыгрывались в театрах. Вместе с тем он был признанным и авторитетным идеологом целой группы дворянской интеллигенции, его тянуло к социальным проблемам, он всегда готов был ввязаться в идейный спор. У Сумарокова была своя позиция по отношению к праву дворян владеть крепостными, он признавал это право, но ставил его в зависимость от уровня образования и нравственности самого дворянина.

Какое барина различье с мужиком?

И тот и тот — земли одушевленный ком.

И если не ясняй ум барский мужикова,

То я различия не вижу никакого.

Иначе говоря, дворянин, не отвечающий образцу Просвещения, не имеет права пользоваться своими дворянскими привилегиями. При этом поэт прибавлял мстительно:

А если у тебя безмозгла голова,

Пойди и землю рой, или руби дрова... —

а в дворянство, так сказать, не суйся.

Он был бесспорным сторонником Екатерины и бесспорно одним из самых передовых российских дворян. Как же он ответил на вопрос анонима — нужно ли обществу, чтобы крестьянин владел земельной собственностью?

Прежде всего «надобно спросить, — пишет Сумароков, — потребна ли ради общего благоденствия крепостным людям свобода? На что скажу: потребна ли канарейке, забавляющей меня, вольность или потребна клетка, и потребна ли стерегущей мой дом собаке цепь? Канарейке лучше без клетки, а собаке без цепи. Однако одна улетит, а другая будет грызть людей. Так одно потребно ради крестьянина и другое — ради дворянина; теперь осталось решить (очевидно, предыдущий вопрос поэт считает решенным.— О. Ч.), что потребно ради общего блаженства; а потом, если вольность крестьянам лучше укрепления, надобно уже решать задачу объявленную. На сие все скажут общества сыны, да и рабы общества сами (?), что из двух худ лучше не иметь крестьянам земли собственной, да и нельзя, ибо земли все собственные дворянские <...>. Что за дворянин будет тогда, когда мужики и земли будут не его. Впрочем, свобода крестьянская не только обществу вредна, но и пагубна, того и толковать не подлежат».

Дворянство столь очевидно было встревожено вопросом, выдвинутым на конкурс, что даже лучший представитель его заговорил на уровне фонвизинской госпожи Простаковой.

Между тем руководители Вольного общества не знали, что делать с ответом дижонского профессора, потому что статья его, присланная на конкурс, была поразительна.

Профессор оказался ярым врагом рабства и горячим защитником свободы. Свое сочинение он начинает двумя яркими картинами — страны, разоренной рабством, и страны, процветающей в условиях свободы. Крестьянской собственности не может быть без крестьянской свободы — о какой собственности может идти речь, если сама личность крестьянина ему не принадлежит, но принадлежит помещику? Раб, сам себе не властный, ничем не может владеть. Надо сперва освободить раба — вот главная задача. И далее, как бы обращаясь к Екатерине: «Слава царей, составляя славу государства, не может получить сильнейшего блистания, как от дарования свободы». И уже совсем патетически: «По всей вселенной раздается глас о сем неоценимом сокровище».

Впрочем, в своих рассуждениях о человеческой свободе Беарде де л'Абей строго логичен, поскольку исходит из принципов Просвещения. Люди равны и от природы и перед Богом, следовательно, государство обязано вернуть крестьянам то, что у них противозаконно отняли. Удивительно, говорит он, что кормильцы общества сами хуже всех накормлены, что бедны те, кто создает богатство. Возвестив эти общие истины, он уже переходит к практической стороне дела: лучший способ поощрить крестьянина — дать ему свободу и землю, потому что две тысячи подневольных не сделают за год того, что сделает за то же время сотня свободных. От свободы крестьянина, от его собственности на землю зависит и процветание самого государства. Впрочем, в плане непосредственного осуществления высказанных идей профессор более сдержан —  он   сторонник   постепенности:   нельзя

 спускать с цепи медведя или с повода коня — они убегут (профессору нельзя отказать в здравом смысле). Поэтому он выдвигает просветительскую программу: по его мнению, надо твердо обещать народу и вольность и землю, а тем временем энергично работать над его образованием, чтобы он стал достоин свободы и мог ею воспользоваться на благо общества. Кончается статья уже прямым воззванием к Екатерине — просветить рабов и дать им новую жизнь.

Вот какое сочинение получило Общество в результате своих неустанных трудов по организации конкурса. Стали члены его решать, можно ли этот опасный ответ публиковать на русском языке (на французском публиковать все были согласны), спорили четыре месяца и постановили: пусть решает императрица.

Но умная императрица решать отказалась: Общество вольное, самоуправляющееся, пора бы иметь и собственное мнение. А Общество, хоть и вольное, хоть и самоуправляющееся, своего мнения высказать не решалось. Сколь велика была растерянность, показывает заявление известного нам А. А. Вяземского, теперь генерал-прокурора (один из высших чинов империи), что статья Беарде «была читана по-французски, коего он не разумеет»,— заявление тем более комическое, что уже существовал ее перевод на русский язык.

Любопытно было бы узнать, когда члены Вольного экономического общества догадались, кто был автором анонимных писем. Сейчас это доказать несложно: текст писем порою полностью совпадает с текстом екатерининского Наказа, тогда еще никому не известного. Конечно, авторство Екатерины знал Орлов. Судя по тому, что статью Беарде признали лучшей единогласно, члены Общества к этому времени уже знали, кто автор. Но перед ними был поставлен и другой -вопрос: печатать ли статью по-русски, и тут они стерпеть не могли— при голосовании чаша весов сильно накренилась, так сказать, в антикрестьянскую сторону. Но Екатерина явно надавила на чашу меньшинства (где были Григорий Орлов, Сивере, о нем речь впереди, Эйлер, всего одиннадцать человек против шестнадцати), и собрание удивительным образом заявило, что число со; гласных и несогласных «почти равно» и что статью надо печатать.

И статья о том, что крестьянин должен быть свободен и владеть собственной землей (пусть даже эти реформы предполагались как очень постепенные), была напечатана.

Но почему Екатерина действовала осторожно, почему старалась остаться в тени и высказывалась чужими устами? Все-таки, согласитесь, это странно: самодержавная царица в обсуждении важнейшего общественного и государственного вопроса действует тайком, исподтишка, через других проводя нужную ей линию. И даже высказаться не смеет?

Между тем еще до создания Вольного экономического общества Екатерина сделала еще одну попытку поднять крестьянский вопрос, уже более практическую, хотя и не менее осторожную.

Известно, что русские царицы в Древней Руси сидели,по теремам и только начиная с Петра стали показываться народу в торжественных церемониях и танцевать на балах. Но по стране они не ездили, даже когда становились самодержавными. Шальные елизаветинские тройки нигде не останавливались, а императрица Анна и вовсе с места не сдвигалась.

Екатерина ездила по стране как управляющий, «глаз хозяина коня кормит», — объясняла она эти свои инспекционные поездки. Ей нужно было знать, как живет страна, да и любопытно было это — ехать

и смотреть. Ее знаменитое путешествие по Волге было очень полезно — долго шла вниз по реке царская баржа, останавливалась в приволжских городах, которые императрица* внимательно осматривала. Ее поездка в Крым и вовсе стала событием (если верить Гоголю, даже временной вехой: это, говорили, было тогда, когда матушка Екатерина ездила в Крым).

Самой первой была ее поездка в Прибалтику (1764 г.).— о ней у нас ничего не знают, а историки если и упоминают, то вскользь.

Почему вдруг императрица, впервые двинувшись в сравнительно дальнюю поездку, начала с Лифлян-дии, какой в том был смысл? И почему, объезжая эту небольшую территорию, она была так активна и так требовательна? Или, напротив, так заботлива? Екатерина ездила по этому краю, принимала крестьянские жалобы, видела, что нищета крайняя, повинности крестьянские ничем не определены, наказания безмерно жестоки. Каковы были ее выводы, видно из речи, с которой обратился к местному ландтагу губернатор Риги Браун. «Ее императорское Величество, — говорил он, — из жалоб, ей принесенных, с неудовольствием узнала, а при приезде и сама заметила, в каком великом угнетении живет лифляндское крестьянство, решила оказать ему помощь и особенно положить границы тиранской жестокости и необузданному деспотизму (таковы были собственные выражения нашей великой императрицы), тем более что таким образом наносится ущерб не только общему благу, но и верховному праву короны». Главное зло заключается в том, продолжал губернатор, явно излагая точку зрения Екатерины, что «у крестьян нет собственности, даже и на то, что они приобретают своим потом и кровью», поэтому им должно быть предоставлено «право собственности на движимое имущество, повинности должны быть определены и соразмерны с количеством земли в их пользовании».

Императрица хочет положить предел помещичьей тирании, ввести крепостнические отношения в некие правовые рамки, ограничить торговлю людьми — нельзя при продаже крепостных разлучать семьи, нельзя продавать людей за границу.

По поводу требований императрицы в ландтаге были долгие прения, но в конце концов он, по-видимому, решил, что лучше самим провести кое-какие преобразования и послабления, чем сталкиваться с правительством, которое может предписать болае жесткие правила, и потому ввел некоторые ограничения помещичьего произвола. Были определены повинности (важное достижение), было установлено число ударов при телесных наказаниях (ныне читать об этом странно, но тогда от числа ударов зависела жизнь). И еще: если распоряжения помещика станут расходиться с данным постановлением ландтага, крестьяне обязаны их выполнить, но имеют право жаловаться властям. Как видим, Екатерина, явившись в Прибалтику, нагнала тут страху и кое-чего добилась. Но почему же все-таки в своем стремлении как-то защитить крестьян она начала именно здесь? Лифляндия была территорией особой судьбы. Населявшие ее ливы с XII века стали объектом немецкой колонизации, христианскую веру получили из рук немцев, которые крестили их огнем и мечом. Немцы же и основали на землях ливов рыцарский союз, который с течением времени превратился в знаменитый Ливонский орден. Он был подчинен непосредственно Риму, местные немецкие власти были ленниками германского императора, в ходе непрестанной и ожесточенной борьбы обе стороны обращаются к иностранным государям. Усиливалось лифляндское дворянство, крепли города, на этой основе создались ландтаги, органы сословного представительства, но лифляндской государственности не суждено было окрепнуть, страна стояла на юру, на ветру, на перекрестке дорог, где встретились интересы разных государств — тут и Польша, и Россия, и Дания, и Швеция.

В ходе Ливонской войны (вторая половина XVI века) Лифляндия оказалась во власти Польши. В начале XVII перешла под власть Швеции — то было время, когда благосостояние страны увеличивалось, повышался ее культурный уровень (открытие школ, основание знаменитого Дерптского университета); было улучшено положение крестьян. В результате петровских завоеваний Лифляндия вошла в Российскую империю, в связи с чем тут и началось наступление на крестьянскую свободу.

Да, в составе Российской империи Лифляндия находилась в особо подчиненном положении, здесь императрица могла быть жесткой, могла требовать, не боясь, что в ответ поднимется один из гвардейских полков, чтоб потребовать ее замены на Ивана Антоновича или ее собственного сына Павла. У «остзейских баронов» не могло быть социальной опоры в массе российского дворянства, и потому они были куда более зависимы от императорской власти. Вот почему Екатерина решила начать с Прибалтики, именно туг вступиться за крестьян, тут поставить вопрос об их собственности, их повинностях, о жестоком с ними обращении.

В России она на подобное не отваживалась, в России она была совсем другой — весьма покладистой и уступчивой. Создается впечатление, будто та, что приезжала в Прибалтику, и та, что пребывала в Петербурге, — это две разные императрицы. На самом деле была одна, умная и осторожная.

Так, может быть, ее неоднократные заявления, что крестьяне должны быть усмирены силой оружия, тоже были тактическим ходом — показать дворянству, что она строга, когда дело доходит до защиты его интересов, и готова даже на пролитие крови?

Может быть, отсюда и возник этот феномен — пушки, которые не стреляют? Не знаю, мне остается только повторить: вопрос не изучен и нуждается в очень серьезном исследовании.

Она вставала часов в пять-шесть, прислугу не будила, сама растапливала печку, сама варила кофе — и садилась работать. До прихода статс-секретарей в ее распоряжении было три-четыре часа сладостной работы. Но были еще и вечера. В одном из своих писем она говорит, что проводит вечера с генералом Бецким.

В Записках Екатерины о первых годах ее пребывания в России он упоминается, но редко и всегда рядом с принцессой Иоганной Елизаветой, ее матерью, с которой у него была связь; еще при жизни Екатерины ходили слухи, будто истинным ее отцом был не принц Ангальт-Цербстский, а Иван Бецкой, Эту версию нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть, ее делает вероятной несомненное сходство, которое нетрудно увидеть на их портретах. Вопрос остается открытым, зато мы можем констатировать непреложный факт: Екатерина и Бецкой — ей за тридцать, ему под пятьдесят — проводили вместе вечера. Он читал ей вслух, она вязала, Но читали тут премудрые книги, а в такт вязанию вывязывались планы необыкновенных преобразований (об этом позже).

А по утрам она работала над сочинением, которое считала самым важным в своей жизни. Она писала свой, Наказ.

Итак, Екатерина, великий рационалист, как и все деятели Просвещения, была убеждена: если разумно, то и получится. Стоит лишь объяснить людям, как умно, благородно и выгодно то, что им предлагают, — и они тотчас кинутся выполнять эту предлагаемую программу; а стоит ее выполнить — и в стране воцарится счастье («насколько это возможно на земле», оговаривается она как трезвый человек). Отсюда ясна и задача просветителя — разъяснять людям, в чем состоит их благо и как его достичь.

А уж если волею судеб просветитель оказался на российском престоле, да еще во всеоружии самодержавной власти (она с самого начала провозглашает в Наказе, ссылаясь притом — но весьма основательно — на Монтескье, что в России, как во всякой обширной стране, возможно только самодержавие), значит, его обязанность не только проповедовать великие идеи своего века, но и осуществить их на практике. Вот откуда ее уверенность в победе. Все дело в законе — счастливо то общество, где правит закон (которому подчиняется и сам государь), обладавший в глазах Екатерины необыкновенным могуществом. Вот откуда ее законодательная -одержимость («законобесие», скажет она со свойственной ей самоиронией).

Но законы страны должны соответствовать самой стране — можно ли мысли великих западноевропейских философов положить в основу законов Российской империи? Этот трудный вопрос не казался Екатерине таким уж трудным, она решает его логически и весьма бодро: ведь русские — народ европейский, недаром так быстро привились в России реформы Петра. Конечно, преобразования Петра были недостаточны, путь только начат, но предстоящая работа Екатерину не смущала, напротив, невозделанность российской почвы казалась ей удачей; такую — невозделанную, но и не испорченную, еще не засоренную— легче обрабатывать. Во всяком случае, Екатерина считала, что это дело как раз по ней — «я годна только в России».

Как все просветители, она твердо верила в человечество, в его здравую, разумную природу, а если уровень общественного сознания еще не дорос до предполагаемых законов, если умы людские еще не готовы, тогда «примите на себя труд приуготовить оные, и тем самым вы уже многое сделаете».

Таким образом все оказывалось исполнимым: Россия — страна европейская, она готова к тому, чтобы под руководством самодержавной власти воспринять и осуществить идеи лучших умов человечества, а если и не готова, деятели Просвещения ее подготовят.

Но был тут один сложный и опасный вопрос — о свободе. Передовая мысль XVIII века была проникнута жаждой вольности — ее провозглашали, ее воспевали как лучшее в ряду других естественных человеческих прав. В области политических идей и надежд вольность  оборачивалась республикой  или конституционной монархией, но как было сочетать это с самодержавием — не погибнет ли тут вольность, не взорвется ли самодержавие? Екатерина всегда шла навстречу опасности,, и здесь, в своем Наказе, от разговора не уклонилась. Она признает естественную, от природы данную людям вольность, но считает, что самодержавный способ правления этой вольности не отнимает. Как это доказывается? — опять же с помощью логической операции, которая на этот раз произведена с самим понятием вольности. И в это обширное и неясное понятие Екатерина вносит свой порядок.

«Надобно в уме своем точно и ясно представить, — пишет она, — что есть вольность? Вольность есть право все делать, что законы позволяют; ежели бы где какой гражданин мог делать законами запрещаемое, там бы уже больше вольности не было: ибо и другие имели бы равным образом сию власть». Как видите, все логично. И главное: «Государственная вольность во гражданине есть спокойство духа,

происходящее от мнения, что всяк из них собственною наслаждается безопасностью: и чтобы люди имели сию вольность, надлежит быть закону такому, чтоб один гражданин не мог бояться другого, а боя-лися бы все одних законов». И тут все подчинено логике, если исходить из уверенности, что самые законы — порождение высшего разума, значит, они справедливы; и вместе с тем они не есть что-то внешнее, чуждое человеку и принудительное по отношению к нему, но, напротив, являются его внутренним установлением, необходимым ему и благотворным для него.

Повиновение таким законам приносит человеку радость и благополучие, а государству — порядок и процветание.

Значит, оставалось создать эти законы, которые должны стать прекрасной, разумной, дающей истинную свободу необходимостью.

Вот почему Наказ был делом ее жизни — он давал основу для новых законов, которые в свою очередь стали бы мощным средством создания в России будущего счастливого общества.

На первый взгляд Наказ мало увлекателен, он состоит из пронумерованных статей, трактующих правовую теорию и практику. Сухая материя, к тому же изложенная подчас весьма коряво — императрица писала по-французски (тем более что тексты были списаны с французских оригиналов), а переводчики переводили, как умели, не очень заботясь о красоте, а порой даже и о ясности слога. Как рассказать о Наказе так, чтобы он был интересен современному читателю?

Однажды ехала я в подмосковной электричке, читала эту маленькую книжку; остатки позолоты на кожаном корешке и шрифт— все это выдавало ее почтенный возраст, А напротив меня сидел молодой человек, который — это вскоре стало очевидно — изнывал от желания взглянуть, что это за книжка.

Наконец, сжалившись, я протянула ее ему (открытой), он так и впился в нее, а потом поднял на меня глаза и спросил:

—        Кто это писал?

—        Царица, — отвечала я, — Екатерина Вторая.

—        Царица?! — Он был ошеломлен.— Да у нас профессора так не умеют.

Оказалось, что он юрист, кончил университет и теперь работает следователем. И подумалось мне тогда: может быть, в моем рассказе о Екатерине-законодательнице лучше идти не от допетровского и петровского времени к екатерининскому, а рассматривать ее в свете сегодняшнего дня? Нет, разумеется, нельзя вырывать Екатерину из всего исторического ряда, мы не поймем тогда, что нового дала она России, необходим луч «с той стороны», которая была, у нее позади. Но прожектор с нашей стороны тоже может осветить много любопытного. Эта личность как бы требует, чтобы свет, на нее направленный, шел с двух сторон — со стороны прошлого и со стороны будущего,

«Вот уже два месяца, как я занимаюсь каждое, утро в продолжение трех часов обрабатыванием законов моей страны, — пишет Екатерина своей заграничной корреспондентке г-же Жоффрен в 1765 году, — наши законы для нас уже не годятся». В этот свой труд она вложила всю свою убежденность, всю образованность и ум; всю горячность — и всю практическую хватку.

Бедная императрица! Знала бы она, с каким жаром станут потомки топтать это ее сочинение. Первым начал Пушкин — в тех самых кишиневских заметках, где он так ругал Екатерину. Повторим: «Фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие; «Наказ» ее читали везде и на всех языках. Довольно было, что-

 бы поставить ее наряду с Титами и Троянами, но, перечитывая сей лицемерный «Наказ», нельзя воздержаться от праведного негодования. Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и короне, он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна». Нет лучшего свидетельства, сколь пристрастен и несправедлив был тогда Пушкин, — ни сам Наказ, ни писатели, его хвалившие и далее бывшие от него без ума, отнюдь не заслужили столь резких слов. Впрочем, Пушкин, как мы видели, тут же сменил свою точку зрения на прямо противоположную, но этого общественное сознание уже не восприняло, для него екатерининский Наказ так и остался образцом лицемерия.

В советской историографии подобная оценка была принята повсеместно. Наказ (его обычно называли «пресловутым») определяют как чистую компиляцию, так оно и есть, но об этом со свойственной ей самоиронией предупреждает и сама Екатерина — она «ворона, вырядившаяся в павлиньи перья», она беззастенчиво списывала у других, у знаменитого юриста маркиза Беккарии, у Монтескье, которого она, по ее словам, уже просто «обобрала». Да ведь и не диссертацию же писала царица, она хотела сказать своим согражданам то, чего они не знали, — что такое закон, каков он должен быть и какова должна быть его роль в жизни российского общества. Компиляция и была ее задачей: собрать суждения умнейших.

Другим общим местом стало утверждение, будто Екатерина, собрав в Наказе мысли передовых мыслителей европейского Просвещения, препарировала эти мысли, изъяв из них все прогрессивное, «революционное», тем самым исказив их и обескровив.

И наконец, даже и те авторы, которые считают Наказ произведением замечательным, все-таки полагают, что практически он не сыграл никакой серьезной роли в жизни страны.

Когда в электричке мой попутчик взял у меня Наказ, книга была раскрыта как раз на том месте, где Екатерина говорит о принципе презумпции невиновности. Да, в сознание общества, где царил совершенный произвол, где человека по первому слову доносчика тащили на дыбу, она вводила великий принцип, на основе которого работает правосудие передовых демократических стран современного мира. И сформулировала она этот принцип весьма точно и грамотно: «человека не можно почитать виноватым прежде приговора судейского; и законы не ,могут лишить его защиты своей прежде, нежели доказано будет, что он нарушил оные. Чего, ради какое право может кому дати власть налагати наказание на гражданина в то время, когда еще сомнева-тельно, прав он или виноват?»

Презумпция невиновности в ее чистом виде! И она явилась в Наказе не просто декларацией, но боевым оружием против самых мрачных способов расследования, и прежде всего против пытки. «Употребление пытки противно здравому естественному рассуждению; само человечество (т. е. человечность. — О. Ч.) вопиет против оные и требует, чтоб она была вовсе уничтожена». Исходит она при этом именно из принципа презумпции невиновности. Вот ее рассуждение: «Преступление или есть известное или нет; ежели оно известно, то не должно преступника наказывать инако, как положенном в законе наказанием; и так пытка не нужна; если преступление не известно, так не должно мучить обвиняемого по той причине, что не надлежит невинного мучить, и что по законам тот невинен, чье преступление не доказано». Презумпция невиновности в действии.

Молодой следователь, встретившийся мне в электричке, недаром так изумился, читая в екатерининском Наказе о презумпции невиновности: в советские времена этот принцип был объявлен буржуазным, иначе говоря, классово чуждым и вредным, многие юристы (те самые «профессора», о которых говорил тогда мой попутчик) не только его не понимали, но вели с ним яростную борьбу. Да и о какой презумпции невиновности могла идти речь в государстве, где вся страна жила под гнетом презумпции виновности, где миллионы шли в лагеря, на казнь, на пытку (которая официально была признана допустимой  по  отношению к «классовому врагу»)?

И в послесталинские времена наша юстиция, не в силах отрицать необходимость и справедливость этого принципа, который гарантирует гражданину защиту его жизни, свободы, чести, отказывалась ввести его в текст закона. Ныне принцип презумпции невиновности признан официально, но и сейчас его нет в сознании общества, более того, мы подчас не видим его ни в практике правоохранителей, ни в практике судей.

А Екатерина проблему пытки, для нее особенно болезненную, разрабатывает подробно. «Обвиняемый, терпящий пытку, — пишет она, — не властен над собою в том, чтоб он мог говорити правду. Можно ли больше верить человеку, когда он бредит в горячке, нежели когда он при здравом, рассудке и в добром здоровье? Чувствование боли может возрасти до такой степени, что, совсем овладев душою, не оставит ей больше никакой свободы производить какое-либо ей приличное действие, кроме как в то же самое мгновение ока предпринять самый кратчайший путь, коим бы от той боли избавиться. Тогда и невинный закричит, что он виноват, лишь бы только мучить его перестали».

Ну разве не умница? Не только умница, но еще и прирожденный просветитель, она взывает не только к разуму, но и к сердцу читателя, к его воображению, ей надо, чтобы он представил себе реально, каково приходится пытаемому и чего можно ждать от него, когда он в тяжких муках, в полусознании, в бреду.

Но вспомним, что перед нами не просто образованная, начитанная женщина, но самодержавная царица, не просто просветитель, но коронованный, — и каждое ее слово звучит в стране едва ли не как заповедь.

А какую выгоду от пытки получает правосудие? — продолжает автор Наказа. Никакой, один вред: «судьи будут так же неизвестны, виноватого лк они имеют перед собою или невиновного, как и были прежде начинания сего пристрастного расспроса. По сему пытка есть надежное средство осудить невиновного».

Далее  она  переходит к  анализу тех  случаев, -когда  на  практике  считают  нужным  применить пытку, — например, если показания обвиняемого противоречивы.   Но   противоречия,   говорит  она, могут возникнуть по множеству причин: от страха казни, от неизвестности, от затрудненности мысли или речи; из-за невежества, и «невиновным и виновным  общего»,   «будто  бы противуречия,  толь обыкновенные человеку во спокойном духе пребывающему, не должны умножаться при встрево-жении его души, всей в тех мыслях погруженной, как бы себя спасти от наступающей беды». А бывает, что обвиняемого пытают, чтобы узнать, не совершил  ли   он   еще   какого-нибудь   преступления — «станут тебя пытать и мучить не только за то, что ты виноват, но и за то, что ты можешь быть еще гораздо больше виноват». Обвиняемого пытают также и для того, чтобы он назвал своих сообщников (так, добавим мы, пытал родного сына Петр I).

Но разве нет способов уличить реального преступника? Есть, единственный: изучить дело, исследовать его, допросить свидетелей, добыть доказательства.   И  доказательства  эти  должны  быть «совершенными», которые исключают невиновность обвиняемого (а что касается «несовершенных», то есть косвенных, их должно быть достаточно   много,   чтобы   исключить   возможность ошибки).

«Тогда уже признание не нужно, когда другие неоспоримые доказательства показывают, что он виновен».

Вот что главное.

Она хорошо понимает проблему и тут же дает дельный совет: «В изыскании доказательств преступления надлежит иметь проворство и способности: чтобы вывести из сих изысканий окончательное положение, надобно иметь точность и ясность мысли». Святые слова! — как необходимы они нашим сегодняшним правоохранителям. Знала бы она, что ее рассуждения будут для России XX века как бы внове, едва ли не открытием, и притом остроактуальным: через двести лет российские следователи, дознаватели, сотрудники розыска, у которых как раз нет «проворства и -способности», равно как нет также «точности и ясности мысли», и которые потому не в состоянии найти преступника и доказать его вину, хватают, кого могут, — начинают не с доказательств, а именно с признания (тут подчас и без пытки не обходится), Согласно современному российскому законодательству, признание человеком его вины доказательством не является, если не подтверждено материалами дела, но в сознании народа, и юристов-практиков в том числе, оно само по себе, так сказать, в чистом, голом виде остается «царицей доказательств ».

А русская царица признание, ничем не подтвержденное, «царицей доказательств» не считала.

Все то, что она прививала российскому правосознанию в Наказе, теперь есть в нашем законодательстве, но этого по-прежнему нет в сознании российского общества.

Заглянем в университет, где историк, читая лекцию о XVIII веке, рассказывал о Беккарии (именно за ним следовала Екатерина в своем Наказе) и, в частности, о том, что позиция великого итальянского юриста в вопросе о пытке встретила резкие возражения со стороны самого Дидро. Я не знала об этом удивительном споре и еще раз порадовалась за нашу Екатерину, которая в вопросе права и гуманности так резко опередила даже одного из самых передовых мыслителей западноевропейского Просвещения. А лектору вдруг подумалось, что интересно было бы узнать, как относится к этому спору его аудитория. Оказалось: все девушки стоят за пытку, а юноши сомневаются, не знают, какую позицию занять.

Конечно, отдельные примеры не могут служить основанием для широких выводов, но все же невольно создается впечатление, что в сознании иных и до сих пор живет убеждение: «кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет» (пословица, которую записал Пушкин, снабдив ее таким комментарием: «Апология пытки, пословица палача, выдуманная каким-нибудь затейным палачом»), В том-то и дело, что и сейчас многие убеждены — если человек упорствует, «запирается», ничего не остается, как заставить его заговорить (а остальное уж зависит от его упорства). И когда однажды в суде, где подсудимый отрицал свою вину, поднялась некая женщина и сказала: «Отдайте его мне, он у меня заговорит», представьте, в зале у нее были единомышленники!

Не странно ли? В середине XVIII века русская царица неопровержимыми доводами доказала, что пытка не только бессмысленна (палач получает не истину, а то, что хочет получить), но и очень опасна для правосудия, а русское общество конца XX века понять этого не в состоянии.

С гневом и отвращением говорит Екатерина о правителях-палачах: «Кто не объемлется ужасом, видя в истории сколько варварских и бесполезных мучений». Она располагала тут богатым материалом, изучала, к примеру, дело Артемия Волынского (которое действительно страшно читать, таким зверским пыткам был подвергнут кабинет-министр Анны Иоанновны, как был растерзан, в каком виде шел по улицам со специальной машинкой на окровавленном лице, зажимающей рот, — чтобы не мог ни слова сказать глядевшему на шествие народу). Да и царствование Петра I знала хорошо, еще живы были современники, свидетели. Не могла она не знать и о работе созданного Петром I Преображенского приказа, органа политического сыска, — какие орудия пыток там стояли, в каких муках умирали там люди,

В своих официальных выступлениях Екатерина неизменно называла Петра премудрым и заявляла, что в своей политике следует за ним, на самом же деле оценивала его правление весьма трезво. Вряд ли можно сомневаться, что ее гневные обличения мучительства направлены и против этого царя, великого любителя заплечных дел. «Кто может, говорю я, смотреть на растерзание сих людей с великими приуготовлениями (то есть специально приготовленными помещениями, орудиями пыток и т.д. — О. Ч.), отправляемое людьми же, их собра-тиею?» Важное обобщение: «Страны и времена, которых казни были самые лютейшие в употреблении, суть те, в которых содевалися беззакония самые бесчеловечные», И неизбежный вопрос: «Смертная казнь полезна и нужна ли в обществе для сохранения безопасности и доброго порядка?» В одной из статей Наказа Екатерина утверждает, что «смертная казнь есть некоторое лекарство больного общества», именно больного, ненормального, ослабленного войнами или смутами; а в нормальном, здоровом «государстве, противу внешних неприятелей защищенном, и внутри поддерживаемом крепкими подпорами, то есть силою своею и вкоренившимися мнениями в гражданах  (какова точность понимания!— О.Ч.), где вся власть в руках Самодержца; в таком государстве не может в том быть никакой нужды, чтобы отнимать жизнь у гражданина». И тут она с уважением вспоминает свою  предшественницу  Елизавету Петровну,  чье двадцатилетнее    царствование    дает    правителям «изящнейший» пример к подражанию. Зачем нужна   смертная   казнь?   Чтобы,   устрашая   граждан, удержать их от преступления? Да, жестокие казни «тревожат сердце и поражают», но ненадолго, таково свойство человеческой памяти. Лишение свободы куда действенней — и для того, кто навсегда ее лишен, и для тех, кто видит,'что он работает всю " жизнь в неволе, чтобы возместить причиненный им обществу вред. Применение смертной казни никогда не делало людей лучше, напротив, она ужесточает нравы.

Читая рассуждения Наказа против смертной казни, грустно вспомнить, что едва ли не большинство граждан России сегодня высказывается за. смертную казнь, и, если верить телевидению, находятся среди них и такие, кто выражает готовность быть исполнителем — они, так сказать, морально готовы пойти в палачи.

Наказание не должно быть жестоким; ведь тогда оно «вселяет в сердце ожесточение; также и с рабами не должно обходиться весьма сурово: ибо они тотчас к обороне приступают» (внимание: тут речь о крепостных крестьянах!). Насилие не только не преграда преступлению, оно его порождает. И сама атмосфера в обществе, где идут смертные казни и жестокие пытки, становится «унылой», угрюмой. Наказание должно быть разумным и справедливым, главное не в жестокости его, а в неотвратимости (вот когда этот известный тезис был высказан).

Эпоха Александра II в своей судебной реформе шла следом за Екатериной, использовала ее работы и двинулась далеко вперед по пути создания правового государства. Но за время сталинщины и вообще советской власти мы настолько одичали и так сильно в нравственно-правовом отношении отброшены назад, что Екатерина оказалась далеко впереди нас, нам предстоит ее догонять.

Поразительно, как точно понимала она проблемы правосудия. Чтобы судить о деле, когда собраны все доказательства, говорит она, «не требуется больше ничего, как простое здравое рассуждение, которое вернейшим будет предводителем, нежели все звания судьи, привыкшего находить везде виновных». Если бы от Екатерины осталась одна эта сентенция, и то было бы видно, сколь высок уровень ее правосознания: для того, чтобы судить— то есть установить, было ли преступление и кто его совершил, — не нужно особого юридического образования, вполне хватит здравого смысла; он тут выше знаний и опыта судьи, мышление которого может быть профессионально деформировано, — собственно, на этой мысли основывается институт заседателей (и народных и присяжных).

Екатерина ставит в Наказе важнейшие вопросы уголовного процесса, говорит о том, что арест человека должен происходить по определению суда; что, взяв обвиняемого под стражу, государство его охраняет; что содержание под стражей должно длиться «сколь возможно меньше и быть столь снисходительно, коль можно». Строгость содержания под стражей нужна только для того, чтобы не позволить обвиняемому сбежать и дать возможность следствию работать. «Решить дело надлежит так скоро, как возможно»,— еще раз повторяет она.

А вот мы опять в современности. Длинный тюремный коридор, открывается одна из его дверей, и вас шибает горячим зловонием, сквозь дверной проем вы видите мглу, и в ней какие-то страшные стоящие фигуры — страшные, потому что похожи на мертвецов, а стоящие, потому что здесь набито, как в трамвае, нельзя сесть на пол, можно только стоять. Они больны, они в туберкулезе, в чесотке, они задыхаются от нехватки кислорода, бывает, что и умирают, Это следственная тюрьма, где содержатся люди, все поголовно невиновные в глазах закона. Это Бутырка нашей, послесоветской поры.

Да, это тот самый Бутырский тюремный замок, который построила Екатерина, — по меркам той эпохи образцовая тюрьма, сухая и просторная (по тогдашнему населению Москвы и России). С екатерининских времен она не перестраивалась, даже не ремонтировалась, даже вентиляцией не оборудована.

В России XVIII века, лишь только умирала очередная царица, народ забывал все беды ее царствования и поднимал плач, традиционный, уже по готовому тексту, куда оставалось лишь внести имя усопшей: государыня, на кого ты нас покинула, сломай гробовые доски, разорви смертный саван, встань, взгляни на наши страдания. Вот если бы тень Екатерины проплыла по нынешним бутырским коридорам и поглядела бы...

В своем Наказе Екатерина провозгласила еще

один великий принцип— равенство граждан перед законом: «равенство всех граждан состоит в том, чтобы все подвержены были тем же законам», — на деле это означало бы смену всего правового строя, но в своем Наказе в эту проблему она не углублялась, хотя, надо думать, хорошо ее понимала.

Екатерина протестует против свирепого закона об оскорблении величества (например, смертная казнь за описку в огромном и сложном царском титуле). При Петре I его портрет был окружен атмосферой панического ужаса (не дай Бог, было его уронить, повернуть лицом к стене или запачкать!), и невольно вспоминается, каким мистическим ужасом были окружены сталинские изображения: однажды при иллюминации из-за неисправности проводки обгорел угол сталинского портрета— инженер-электрик и монтер сгинули в лагерях. Пришел человек на работу и рассказал, что приснился ему товарищ Сталин, сказал: «Теперь все пойдет по-другому» — и готово обвинительное заключение: он и наяву хотел политических перемен; и опять гибель в лагерях. И представьте, Екатерина тотчас откликнулась другой историей: человеку приснилось, что он убил царя и царь приказал его казнить, рассудив: не приснилось бы это ему ночью, если бы не хотел он этого днем. С какой легкостью, однако, путаются

эпохи...

Давайте лучше оставим исторические параллели, они будут только мешать нашему изложению. В конце концов читатель, многоопытный в аллюзиях, сам с ними разберется.

Наказ — это не свод законов, это наставление относительно того, каковы должны быть новые российские законы.

Но кому же оно адресовано, кто должен был создать эти законы, кому подобная задача была по плечу?

На этот вопрос отвечают документы, предпосланные Наказу, Указ Екатерины Сенату об обнародовании манифеста; сам манифест «о учреждении Комиссии для сочинения проекта нового Уложения, и о присылке в Москву депутатов». И «положение, откуда депутатов прислать в силу манифеста к сочинению проекта нового Уложения».

Екатерина задумала нечто, для России невероятное, Темной, задавленной самодержавием стране предлагалось свободно выбрать депутатов, которым предстояло выработать проект новых законов. Сословное представительство!

В самом начале своего манифеста Екатерина, как всегда, апеллирует к Петру I, которого именует «премудрый государь, дед наш». Но Петр и дедом Екатерине не приходится, и «премудрым» в области законодательства не был. Он действительно как-то создал Палату об Уложении, но в ней были одни служилые люди (бояре, думские дьяки и пр.), их задачей было свести воедино Уложение царя Алексея Михайловича 1649 года с законами, изданными позднее, эта Палата была закрыта через три года; созданная в 1714 году Комиссия— через четыре; созданная в 1720 году Комиссия из нескольких человек, как и предыдущие, ничего не сделала. У императора не было ни понимания проблемы, ни интереса к ней (ни времени на нее). Ссылка на его «премудрость» была традицией и обычным тактическим ходом.

Если бы Екатерина хотела восстановить историческую преемственность, ей логичнее было бы вспомнить о Земских соборах, которые возникли в XVI веке, достигли большого значения в XVII, в них были некоторые слабые элементы сословного представительства (но не выборного). Однако и эти учреждения были задушены усилившейся царской властью при Алексее Михайловиче, отце Петра; сам Петр о них, разумеется, и не вспомнил.

То, что задумала Екатерина, было для России делом неслыханным.

14 декабря 1766 года был издан торжественный манифест, он извещал Россию, что императрица видит настоятельную необходимость в создании новых законов, а «для того, — пишет она, — дабы лучше нам узнать было можно нужды и чувствительные недостатки нашего народа, повелеваем» — созвать избранных по всей стране депутатов; они должны объединиться в Комиссию, которой и предстоит выработать проект будущего Уложения.

Вот для них-то и написала она свой Наказ.

Кого же собирала она в свою со слов но-представительную комиссию? Если не считать представителей Сената, Синода и некоторых коллегий, в Комиссии должны были быть представлены: от дворянства по одному депутату с каждого уезда; от жителей каждого города по одному депутату. Значит, только от дворянства и городов? Отнюдь нет, депутатов должны были прислать и крестьяне-однодворцы (от каждой провинции по одному), пахотные солдаты и «разных служеб служилые люди» (от каждой провинции по одному), черносошные и ясачные крестьяне (от каждой провинции по одному). Своих депутатов должны были прислать и казаки, а также не-кочующие «нацменьшинства», какого бы они закона ни были, крещеные ли, не крещеные (от каждого народа с каждой провинции по одному).

Каждый депутат должен был получить наказ от своих избирателей.

К этому небывалому и грандиозному по размаху— вся страна! — предприятию, которое было ее мечтой, Екатерина подошла со свойственной ей деловой хваткой.

Она наперед знала, как все это будет, потому что предписала здесь каждый шаг и каждое слово.

Дворяне уезда съезжаются в назначенный губернатором город (те, кто не может приехать, а также помещицы, «владеющие своими деревнями», письменно называют того, кому поручают за них голосовать). Она точно предписала, как это должно происходить, и даже приняла меры предосторожности: в городе живут дворяне, имеют тут свои дома и знатные вельможи, пребывающие в своих поместьях; ясно же, что все они, особенно местная знать, станут на заседании занимать места «по чинам» и с легкостью оттеснят, забьют деревенское дворянство. А ей, Екатерине, именно эта провинциальная, средне-и мелкопоместная масса прежде всего и была нужна. Она придумала и повелела; когда дворяне соберутся в назначенном доме, чтобы приступить к выбору, тогда они все сядут на приготовленных для них стульях и лавках, не по преимуществу чинов, но по тому, «как кто прежде в город прибыл и в списке отмечен». Иными словами: не по чинам рассядутся, а по степени своей исполнительности, энергии, энтузиазму— и поспешности. Но и этого мало: дворяне, живущие в городе, «дворянам, живущим по деревням, место уступают: сиречь приезжие идут наперед так, как кто в город приехал, а в городе живущие между собой места разбирают по своим чинам».

Сперва выбирают предводителя дворянства, которому предстоит руководить выборами, ему дворяне дают письменное полномочие — текст его Екатерина сочинила сама от слова до слова.

А потом уже приступают к выбору депутата. Вот как должны проходить дворянские выборы. Когда дворяне соберутся «в означенный дом», начальник «велит им раздать каждому по одному шарику и велит читать по росписи имя первого дворянина, то есть того, который прежде в город явился, а дворяне, выслушав оное, встанут один за другим, и кладут свой шарик в приготовленный на столе ящик, перегороженный посередине на две части и покрытый сукном, на правой оного ящика стороне написано: избираю, а на левой: не избираю, всякий положит, в которую сторону пожелает»,

«Когда   все   шарики   положены,   то   начальник встает и при всех явно снимает сукно, которым покрыт ящик, и вынимает шарики сперьва с той стороны, где подписано: избираю, и записать велит в росписи и щитает оные», потом «вынимает шары из той стороны, на которой написано: не избираю». «Выбор сей, — прибавляет Екатерина, — должен происходить с тихостью, учтивостью и безмолвно».

Перед голосованием дворяне-избиратели приносят присягу, образец ее Екатерина опять же сама придумала от начала до конца, и текст этот звучит далеко не казенно: «Я нижеименованный (тут должно было следовать имя. — О. Ч.) обещаюсь и клянусь всемогущим Богом перед святым его Евангелием, в том, что хощу и должен (все хорошо продумано. — О. Ч.) при предлежащем выборе поверенного от дворянства сего уезда в Комиссию о создании проекта нового Уложения, по чистой моей совести и чести, без пристрастия и собственные корысти еще меньше по дружбе и вражде, выбрать из моих сего уезда собратьев такого, которого я нахожу способнейшим и чистые совести...»

Дворяне должны дать избранным ими депутатам наказы (образец такого полномочия тоже сочинила она сама), где выскажут «свои нужды» «и в чем желают поправления» — несколько выбранных дворян выслушивают «мнения своих собратьев» и составляют текст наказа. Точно так же предстоит определить порядок прочих депутатских выборов, и среди горожан, и среди однодворцев, черносошных крестьян, пахотных солдат и других групп населения.

Но самое замечательное — это «выгоды депутатские», то есть привилегии, которые получают избранные депутаты.

Эти привилегии делают их совсем особенными людьми.

«Во всю жизнь свою всякий депутат свободен, в какое ни впал бы прегрешение, 1) от смертные казни, 2) от пыток, 3} от телесного наказания» — этот текст повторяется в Наказе три раза, после раздела, где регламентируется порядок выборов в среде дворянства, в среде горожан и в среде крестьян; императрица как бы вдавливает в сознание общества: подобные привилегии относятся ко всем депутатам, ко всем, независимо от их социальной принадлежности. «Понеже все депутаты суть под особым нашим охранением, — пишет она, — ни один суд не может судить их по вышеприведенным статьям, не доложив об этом ей и не получив по этому поводу соответствующего приказания. Таким образом, представители самых разных социальных слоев, от могущественного вельможи до мужика, были уравнены в правах (вот оно, реальное равенство перед законом). Все они должны были явиться в Москву и стать творцами российских законов, все, и вельможа и мужик — и для того и для другого это было великой новостью, — навсегда и равно освобождались от смертной казни, пытки и телесных наказаний, а имущество их — от конфискации. Императрица как бы обвела депутата неким кругом, поставив его под особую юрисдикцию, наделив достоинством и независимостью.

Чтобы понять значение этого «социального эксперимента», нужно вспомнить, каким могучим орудием в руках монархической власти были пытки, казни и конфискации, когда при любой смене правителя все замирало в мучительном ожидании — кого? куда? Только ли в ссылку, или на дыбу, или на плаху?

И вот появилась в России группа людей, защищенных от насилия со стороны власти,— как, бы особый островок независимости, человеческого достоинства в море насилия и унижения, некое равенство в мире резких социальных градаций и острых социальных конфликтов.

К каждому депутату окружающие должны были обращаться «господин депутат»; да-да, и к мужику тоже.

Чтобы депутата можно было бы отличить от других, ему вручался золотой жетон (такие можно увидеть теперь в музее), «дабы потомки узнать могли, какому великому делу они участниками были», Дворянину разрешалось включить этот знак в свой герб.

Равенство депутатов означало для одних, особенно крестьян, небывалое повышение по социальной лестнице, во всяком случае психологически; для других, особенно для вельмож, — как бы некое понижение, во всяком случае, ощущение некоего социального дискомфорта от подобного соседства с простолюдинами. Прекрасно понимая, насколько возможны тут конфликты, императрица в особом «Обряде», приложенном к Наказу, да и в самом Наказе не раз повторяет, что заседания комиссии должны проходить в тишине и спокойствии, а депутаты должны быть учтивы друг с другом. И не случайно введена в «Обряд» статья: «Если Депутат Депутата обидит во время собрания и прения о делах, бранию или иным непристойным образом, то Депутаты пенею накажут виновного по своему рассмотрению, или выключением из собрания на время, или и вовсе». Вряд ли предполагалось, что крестьянские депутаты станут оскорблять и поносить дворянских, опасность, конечно, исходила от дворян.

Но ведь в России уже существовали законы — страшные законы рабства. Это были не теоретические, а реальные, непреложные законы, обладающие могучими корнями в экономике, социальном устройстве, общественном сознании (в том числе и в системе нравственных представлений — эту чудовищную безнравственность оправдывали на разные лады), писаные и неписаные, существующие и в Уложении, и в указах, и в обычаях, и в головах. Да к тому же еще— когда? В великолепный век Просвещения, век торжества Разума, когда были провозглашены великие идеи Свободы и Равенства, русские мужики жили в самом диком рабстве, ничем не отличавшемся от плантационного, когда людей открыто, не таясь и не стыдясь, приравнивали к скоту (и разве что продавали подороже, зато так же, как и скот, — поодиночке). Мы вправе были бы ждать, что Екатерина будет говорить об этом с той же горячностью, что и о проблемах права.

А в Наказе нет главы о крестьянстве. Есть главы «О дворянстве», «О среднем роде людей», «О городах», — главы о крестьянах в Наказе нет. Значит ли это, что царицу крестьянский вопрос перестал интересовать? Напротив, это значит, что он ее интересовал слишком сильно.

Екатерина сочиняла Наказ два года (1765-й и 1766-й), никому не показывала. «Я не хотела помощников в этом деле, — писала она г-же Жоффрен, — опасаясь, что каждый из них стал бы действовать в своем направлении, а здесь следует провести единую нить и крепко за неё держаться». Но затем, «преуспев в сей работе довольно, — продолжает она, — начала казать по частям, всякому по его вкусу, статьи, мною заготовленные, людям разным, и между прочим князю Орлову и графу Никите Панину. Сей последний мне сказал: «Се sont des axiomes a renverser des murailles» (эти аксиомы способны разрушить стены).

«Князь Орлов цены не ставил моей работе, — пишет она, — и требовал часто тому или другому показать, но я более листа одного или другого не показывала вдруг». Только в 1767 году, в Москве, когда сюда съехались депутаты Уложенной Комиссии, «быв в Коломенском дворце, назначила я разных персон, вельми разно мыслящих, дабы выслушать заготовленный Наказ Комиссии Уложения. Тут при всякой статье родились прения».

Мы не знаем, в чем заключались эти споры над сочинением государыни, — если не считать одного случая, когда рецензент подал свое мнение в письменном виде, а она, по обыкновению, бурно отзывалась на полях. То снова был Сумароков.

Как мы помним, он выводил привилегии дворянства из его нравственного и интеллектуального превосходства. Самая мысль эта, додуманная до конца, социально взрывчата: если бы каждого дворянина стали проверять на сословную пригодность по тем требованиям, которые выставлял Сумароков, мало что осталось бы от самого сословия.

Но Сумароков, преддагая как бы некий образовательный и нравственный ценз, определяющий пребывание в дворянском сословии, своей мыслл, конечно, до конца недодумывал, — просто она была для него единственной возможностью соединить в сущности своей несоединимое: идеи Просвещения с идеологией крепостничества.

Сумароков был близок к Екатерине, когда та была еще великой княгиней, после переворота готов был стать поэтом ее царствования, «Хор ко превратному свету», написанный им для коронационных торжеств, для огромной аллегорической процессии «Торжествующая Минерва», являет собой образец горячей публицистики и раскрывает перед нами талант Сумарокова, степень его общественного негодования, благородство его мыслей, В тексте этого хора говорилось о том, как хорошо в некоей вымышленной заморской стране и соответственно как плохо в собственной (его тогда, в коронационной процессии, не исполнили — не могла же Екатерина начать свое царствование с едкой сатиры на российские порядки, — но она, разумеется, о хоре знала и не могла его не оценить). Удивительные дела творятся за морем, говорит Сумароков, там все трудятся, все служат отечеству, там чиновники честны, там не грабят народа, а дворяне там образованны и просвещенны.

Со крестьян там кожи не сдирают, Деревень на карты там не ставят; За морем людьми не торгуют. Лучше работящий там крестьянин, Нежель господин тунеядец.

Надо ли удивляться, что Екатерина, несмотря на их спор по поводу статьи Беарде де Л'Абея, все-таки дала читать свой Наказ Сумарокову? И у них опять вышел спор.

Самое для нас интересное, конечно, начинается там, где речь заходит о вольности, . Сумароков; «Вольность и королю и народу больше приносит пользы, чем неволя». Екатерина удивлена; «О сем довольно много говорено», — пишет она, имея в виду, что об этом много говорено в Наказе. Однако Сумароков хвалит вольность лишь для того, чтобы перейти к ее антиподу: «Но своевольство, — говорит он, — еще неволи вреднее». «Нигде не найдете похвалы первому» — это Екатерина.

Но вот начинается разговор о главном — крестьянский вопрос.

Сумароков теоретизирует: «Между крепостного и невольника разность: один привязан к земле, другой к помещику»,— очевидно, ему хочется провести грань между крепостным и рабом, доказать; что крепостное право — это далеко не рабство.

«Как так сказать можно, — восклицает Екатерина. — Отверзите очи!»

Сама она в эти годы очей не закрывала и ясно видела, что происходит в стране, но была полна такой энергии, такой веры в удачу, что ни страшные донесения, которые шли к ней со всех концов страны, ни то, что наблюдала она собственными глазами, — ничто ее не обескураживало, но вызывало новый прилив энергии и уверенности в успехе. Разве не для того она работает не покладая рук? Но посмотрим, как шел дальше ее спор с Сумароковым.

«Сделать русских крепостных людей вольными нельзя», — пишет Сумароков, и тут— внимание! — раз он так говорит, значит в первом варианте Наказа вопрос об отмене крепостного права Екатерина ставила впрямую.

Между тем поэт объясняет, почему нельзя освободить русских крестьян. «Скудные люди, — говорит он, имея в виду помещиков, — ни повара, ни кучера, ни лакея иметь не будут и будут ласкать слуг своих, пропуская им многие бездельства, дабы не остаться без слуг и без повинующихся им крестьян...» И снова мы вынуждены прервать речь нашего прогрессивного поэта, — неужели это он написал «Хор ко превратному свету», где столько ума и благородства? И откуда это убожество (чтобы не сказать — низость) суждений, полное отсутствие социального стыда, даже просто легкой тревоги по поводу несправедливости общественного устройства? Открыто, не только с сознанием своего юридического права, но и с уверенностью в своей нравственной правоте решает он судьбу крепостных с позиции личного удобства (как же ему без повара, кучера и лакея!}. Неужели как поэт и деятель Просвещения он — один человек, а как помещик — совсем другой? Какое мгновенное раздвоение.

Но продолжим его прерванную речь: «...дабы не остаться без слуг и повинующихся им крестьян, и будет ужасное несогласие между помещиков и крестьян, ради усмирения которых потребны будут многие полки; непрестанная будет в государстве междоусобная брань, вместо того, что ныне помещики живут покойно в вотчинах...»

«И бывают зарезаны отчасти от своих», — многозначительно напоминает Екатерина. Да, она понимала Россию.

Наконец рассуждения Сумарокова императрице, как видно, надоели, и она подводит итог: «Господин Сумароков хороший поэт, но слишком скоро думает, чтобы быть хорошим законодавцем». А господин Сумароков, в отличие от нее, нисколько не думал и не собирался сводить концы с концами. -

Есть в их споре и еще одно любопытное место, «Примечено, — пишет Сумароков, — что помещики крестьян, а крестьяне помещиков очень любят, а наш низкий народ никаких благородных чувствий не имеет». «И иметь не может, — тотчас откликается царица, — в нынешнем его состоянии».

Спор замечательный, являющий собою два разных взгляда на простой народ: «Он никаких благородных чувств и не имеет», — говорит один. «Но в том не его вина», — отвечает другая.

Ни тот, ни другая народа не знали, но их отношения к народу полярны: с одной стороны презрение, с другой — сочувствие. Пусть рассуждения Екатерины отвлеченны, пусть они идут не столько от знания русского мужика, сколько от чтения французских философов, все же ее рассуждения в пользу народа.

Между тем затронутая в этом споре проблема народного «благородства чувств» очень глубока.

Историки советской поры, представители официальной идеологии, были уверены в том, что нравственность носит классовый характер (в ленинской трактовке; нравственно все то, что выгодно пролетариату — или более широко — вообще «народным массам») и что в основе общественного развития лежит классовая борьба — движитель этого развития. Они занимались в основном народными восстаниями, которые в их представлении — всегда высоконравственны и «прогрессивны», сколь бы кровавыми и зверскими они ни были.

Но нет худа без добра: поскольку советская историография всем ходом вещей вольно или невольно была направлена на изучение «народных масс» и «народных движений», серьезные ученые того периода сделали много для того, чтобы рассказать нам о духовном состоянии русского народа, о его строе мысли, настроениях и надеждах.

Обычно народ представлялся нам либо покорным, либо восстающим. Мы и в самом деле видим рабскую покорность — чуть что, мужик валился на колени, но нас не может не дивить та легкость, с какой он с колен поднимался. А поднявшись, начинал вешать дворян. Так и жил: долго бессмысленно терпел, а потом вдруг восставал. Серьезные работы историков советского периода решительно сломали

этот стереотип.

Наше представление о том, что темная и неразумная народная масса получала просвещение только сверху, от дворянской (а потом и недворянской) интеллигенции, требует существенных коррективов. Пушкинское замечание — «Нельзя не заметить, что со времени возведения Романовых, от Михаила Федоровича до Николая I, правительство у нас всегда впереди на поприще образования и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно» -— во многом справедливо, если говорить, предположим, о грамотности и вообще об образовании. Но есть такая область просвещения, как осознание жизни, ее нравственных проблем, понимание социально-политической действительности; как чувство собственного достоинства, надежды на будущее справедливое устройство, — и тут дело обстоит совсем иначе: в глубинах народной массы формировалось свое миропонимание, народная мысль, независимая и глубокая, развивалась не только самостоятельно, но и в противоборстве с официальным мировоззрением. Конечно,  повторим,  поскольку речь идет об образовании, тут несомненны заслуги правительства и дворянской интеллигенции (да иначе и быть не могло), но вместе с тем в народе шел и некий процесс самообразования, особенно важный, поскольку речь идет об осознании именно корневых проблем жизни.

Здесь народные мыслители XVIII века обнаруживали глубину, дворянам, пожалуй, даже недоступную (разве что Радищеву), они выступали с болью, гневом — и знанием предмета. И самое важное для нас состоит в том, что они, близкие пугачевцам по многим  позициям и требованиям,  признавали единственный  путь —   безнасильственный.   Восстания вспыхивали, заливали страну кровью и сами погибали в крови. Безнасильственная работа народных проповедников, тоже, разумеется, чисто просветительская, шла ровно, каждодневно, она противостояла духовному гнету, очищала народное сознание от рабской покорности и, конечно, играла несравненно более благотворную и благородную роль, чем бунт, не всегда бессмысленный, но всегда беспощадный, обращающий вспять нравственное развитие общества. Заглянем на минугу в эту, незнакомую нам, народную жизнь. Бродил, например, по свету беглый солдат Евфимий со своей женой, беглой крепостной Ириной. Был он проповедником, писателем, художником (это как раз 60-е годы, те самые, когда развернула свою работу Екатерина). Он независим в своих взглядах, для него нет иного авторитета, кроме голоса разума и сердца. Традиционные тексты Священного Писания, такие, как «несть власти, аще от Бога», для него ничего не значат, — отвага мысли ничуть не меньшая, чем вольнодумство Вольтера. Если крестьянские движения, и конечно, прежде всего пугачевщина, обнаруживали устойчивые царистские пристрастия,  то Евфимий вообще отрицает царскую власть — для него она «от бесов, а не от Бога».

Евфимий полагал, что старый мир неправды и насилия должен погибнуть неким мистическим образом, его воображению рисуются картины, достигающие апокалиптического накала, когда старый жирный мир плавится в лучах некоего духовного солнца — и желанный «новый человек» предстает в обличье великолепном; в нем «граничит небо с землей», иначе говоря, физическое и духовное начало сочетаются самым счастливым образом. И вот еще замечательный ход мыслей: если в настоящем, несправедливом обществе человек порабощен вещами («воистину таковы вещи берут его в плен и лишают его благородные свободы: Коликие земные вещи любит кто, толиких вещей раб он и пленник»), то новый человек будет хозяином, господином вещей и потому свободен; Он станет жить плодами, которые создал сам «без обиды ближнему», не похищая чужого труда, он в согласии с доброй природой и с другими людьми. Этому светлому учению чужда какая бы то ни было ограниченность, которая бывает столь присуща узким крестьянским миркам, — нет, люди Божьи, рассеяны по всему миру «под разными титлами вероисповеданий» (даже так!), а потому речь идет о всемирной борьбе за «нового человека». В учении Евфимия, как, впрочем, и в проповедях других народных проповедников, мы встречаем прославление природы, столь понятное в устах крестьянина и куда более органичное и глубокое, чем у Руссо и его последователей.

Вообще идеи Просвещения и народные проповеди в провозглашении свободы, равенства и братства бродят где-то неподалеку друг от друга, А мысли о создании «человека новой породы», и более того, программа по созданию такого «нового человека» были постоянной заботой Екатерины (о чем речь впереди).

Проповеди народных проповедников оказывали на крестьян, особенно крепостных, огромное воздействие. Народ и сам был страстным и неотступным мечтателем, и мечта его была все о том же — о вольной жизни, мирной, спокойной, когда можно было бы работать, не боясь, что у тебя отнимут все, тобою выращенное, что самого тебя навеки оторвут от семьи, отдав в солдаты или продав куда-то, как скот. Это мечта о свободе и мире, о вольной спокойной работе нашла свое выражение во многих легендах— о том, что стоят где-то счастливые невидимые монастыри и даже целый город — Китеж, Божья рука скрыла его под водою. Была в народе мечта о «далеких землях», где-то «за морями, за семидеся-тыо островами» — земной рай. Вера в него была так велика, что люди бежали из поместья, за ними гнались, их ловили военные команды, но остановить это движение было невозможно; крестьяне снимались с места семьями, вместе со скотом и скарбом, целыми деревнями — шли искать ту желанную страну, Китеж, или Белозерье или еще какую-нибудь неведомую, о которой говорил им проповедник.

Этого мира крестьянской мысли и крестьянской мечты ни Екатерина, ни Сумароков, разумеется, не знали (этого и Пушкин не знал), но она видела в крепостном человека, а он — лишь повара или лакея.

Итак, в екатерининском Наказе ставился вопрос об уничтожении крепостного права, а значит, в нем все-таки была глава о крестьянстве. Куда же она делась?

Дело в том, что Наказ редактировали, и редактировали варварски — у нашего самодержавного автора, увы, был редактор, и не один. Конечно, ее единомышленники признали труд императрицы целиком. Григорий Орлов, как мы знаем, был от него без ума, но критика большинства оказалась настолько резкой, что Екатерине пришлось отступить. И дело было не только в отдельных замечаниях. «...Тут при каждой строке родились прения, — пишет она. — Я дала им волю чернить и вымарать все, что хотели. Они более половины тово, что написано мною было, помарали, и остался Наказ Уложения, яко напечатан». Далось это ей нелегко, в ее письме к д'Аламберу слышно отчаяние: «Я зачеркнула, разорвала и сожгла больше половины, и Бог весть, что станется с

остальным».

В нашей историографии была высказана мысль, будто Екатерина лгала д'Аламберу; ничего из Наказа на самом деле она не вычеркивала, как был он написан, так его и напечатали. Опять же проверим.

Есть в Наказе странная XI глава, называется она «О порядке в гражданском обществе», — тема, казалось бы, огромная, а глава — крошечная, чуть более двух страничек, она зажата между X («Об обряде криминального суда», 35 страниц) и XII («О размножении народа в государстве», 8 страниц). А речь там идет как раз о рабстве, и если предыдущая глава содержит 106 пунктов, излагающих предмет систематически, подробно и дельно, то тут начинается чистая невнятица. Мы узнаем, что гражданское общество требует известного порядка, Е силу которого одни повелевают, другие повинуются; есть упоминание о естественном законе, который обязывает облегчать положение подвластных людей, есть неопределенная фраза о том, что следует «избегать случаев, чтобы не приводить людей в неволю», и тут же оговорка — если только этого не потребует крайняя необходимость в интересах государства, — которая сводит на нет даже эту неопределенность. Затем упоминается о злоупотреблениях рабства, которые следует «отвращать». Пункт 255: «Нещастливо то правление, в котором принуждены установляти жестокие законы». Пункты 257—259— упоминание некоторых законов относительно рабов у греков и римлян, а потом неожиданно (пункт 260): «Не должно вдруг и чрез узаконение общее делать великого числа освобожденных», хотя ни о каких освобожденных и речи не было. Следующий, 261 пункт столь же неожиданно заговорил о крестьянской собственности, но так туманно, что ничего в нем понять нельзя; «Законы могут учредить полезное для собственного рабов имущества)). И.после такой сборной солянки следует торжественное: «Окончив сие», хотя в чем, собственно, заключается «сие», читатель так и не может понять. Глава окончена, и тем не менее автор посылает вдогонку еще один пункт (263), очень важный: нужно предупреждать (то есть устранять) те причины, которые часто приводят к непослушанию (то есть мятежу) рабов.

Перед нами, несомненно, лоскутья той главы, которая говорила о крестьянах и крепостном праве. Какой была эта глава, мы не знаем, но сохранились отрывки. Они, правда, не дают возможности полностью реконструировать пропавшую часть Наказа (вспомним, что говорит Екатерина: и разорвала, и сожгла), но кое-что о ней говорят— они невелики по размеру, зато очень важны по своему содержанию. Вот один из таких отрывков.

«Законы должны и о том иметь попечение, — гласил Наказ до «редактуры», — чтобы рабы и в старости и в болезнях не были оставлены. Один из кесарей римских узаконил рабам, оставленным во время их болезни от господ своих, быть свободными, когда выздоровеют», — нам важна тут не столько самая эта мысль, сколько ее звучание в русском обществе того времени (каков укор дворянству). А если учесть, что это место из Наказа было выкинуто его рецензентами, то невольно думаешь: на каком же нравственном уровне находились эти рецензенты, если не стыдно было им выбросить подобное предложение — да еще исходящее от самой императрицы.

Между тем дальнейшее рассуждение Екатерины в выброшенном отрывке еще любопытней. Она затрагивает вопрос о помещичьей власти в одной из самых существенных ее сторон — речь идет о праве помещика судить крестьян, праве, которое отдавало мужика во власть барина, практически неограниченную. Послушайте, как тихо, осторожно (но как настойчиво) подбирается автор Наказа к этой проблеме: «Когда закон дозволяет господину наказывать своего раба жестоким образом, то сие право должен он употреблять как судья, а не как господин.  Желательно,  чтобы можно  было  законом предписать в производстве сего порядка, по которому бы не оставалось ни малого подозрения в учиненном   рабу  насилии»,   «В   Российской   Финляндии, — продолжает она так просто, будто в словах ее   нет  никакой   взрывчатой   силы, —  выбранные семь или осмь крестьян во всяком погосте составляют суд, в котором судят о всех преступлениях (то есть  им  принадлежит юрисдикция  и  по тяжким преступлениям! — О.Ч.). С пользою подобный способ можно было бы употребить для уменьшения домашней суровости помещиков и слуг, ими посылаемых на управление деревень их беспредельное, что часто разорительно деревням и народу и вредно государству, когда удрученные от них крестьяне принуждены   бывают  неволею  бежать   от  своего отечества».

Вот так: начала она с рассуждений о праве «господина наказывать раба своего жестоким образом», а кончила идеей независимого крестьянского суда! Эту мысль о том, что крестьяне должны судиться собственным, а не помещичьим (и даже не государственным) судом, Екатерина- развивает настойчиво: «Есть государства, где никто не может быть осужден инако, как двенадцатью особами, ему равными, — закон, который может воспрепятствовать сильно всякому мучительству господ, дворян, хозяев и проч.». Не может быть сомнений в том, на чьей она стороне — крестьянина или «господ, дворян, хозяев и проч.».

Как можно говорить о том, что из Наказа ничего не вычеркивалось, если существуют абзацы, явно из него выкинутые! Они известны давно, поскольку приведены еще у С. Соловьева в «Истории России».

Вычеркивалось все, что обнаруживало стремление автора ослабить или даже порвать крепостнические связи. В Греции и Риме, говорит она, раб мог требовать, чтобы в случае жестокости господина его продали другому, а потому «господин, раздраженный против своего раба, и раб, огорченный против своего господина, должны быть друг с другом разлучены». Замечательно, что к чувствам обоих, и раба, и господина, здесь равное уважение (хотя есть и оттенок: господин раздражен— чувство поверхностное, а раб огорчен — чувство более глубокое).

«Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества» — фраза статьи 261 удивляла нас своей неопределенностью, но у нее 6ЫА просто обрублен конец: «и привести его в такое состояние, — продолжает выброшенный отрывок, — чтобы они могли купить себе свободу».

Но это только один предлагаемый ею путь, есть и другой: установить короткий срок «службы», то есть крепостной зависимости. «Могут еще законы определить уроченное время службы; в законе Моисеевом ограничена на шесть лет служба рабов. Можно также установить, чтобы на волю отпущенного человека уже более не крепить никому». Перед нами всего лишь отдельные отрывки, а из Наказа, по свидетельству Екатерины, было вычеркнуто очень многое (больше половины). Можно предположить, что 'проблему крестьянской свободы она разработала подробно и основательно.

Вот теперь, когда мы знаем, что главный вопрос русского общества был Екатериной поставлен и рассматривался в разных его аспектах, мы поймем

наконец и следующую, оставшуюся в печатном Наказе фразу: «Окончим все сие, повторяя правило то, которого частное расположение соответствует лучше расположению народа, ради которого оно учреждается». И уже по-другому звучит для нас то, что далее говорит Екатерина о причинах крестьянских восстаний, — «не узнавши сих причин, законами упредить подобных случаев нельзя, хотя спокойствие одних и других от того зависит». «Одних и других» — и барина, и мужика.

Невозможно понять, как она успевала. Уложенная Комиссия была не единственной ее заботой. Дела тучей шли на нее, а она от этого только веселела. Надо было восстанавливать финансовую, налоговую, административную систему; отстраивать все, что обветшало, что было уничтожено огнем. Огромная страна требовала порядка, нуждалась в помощи, — Екатерина посылала на места назначенных ею губернаторов и поддерживала с ними связь, со многими сама переписывалась.

Круто проведя монастырскую реформу (в ходе которой у монастырей были отняты земли и крестьяне, многие из монастырей были закрыты, а другие отданы под власть государства), она распорядилась доставлять к ней старинные книги и рукописи, потому что сама живо интересовалась русской историей и над ней работала.

А кроме того, она успевала писать письма за границу, вести переписку с Вольтером и энциклопедистами; и тут была очень активна, например, узнав о материальных трудностях Дидро, купила его библиотеку, с тем что та останется у хозяина до самой его смерти; она приглашала д'Аламбера воспитателем к наследнику престола Павлу; узнав, что самую «Энциклопедию» во Франции запретили, звала ее издаваться в России и, к слову сказать, была в восторге, узнав, что собственный ее Наказ во Франции тоже запрещен — то была для нее большая честь!

К тому же она любила «мешать дело с бездельем», считала это даже обязательным, веселость была не только ей присуща от природы, но и была ее программой, потому что давала ей силы (она сама пишет об этом). Она любила валять дурака — однажды взяла и вошла в воду залива одетой, — и двор, ее дамы и кавалеры, последовал за ней (можно себе представить, сколько визгу и хохоту тут было). На своих куртагах с увлечением играла в карты.

А возле ее карточного стола стоял мальчик лет десяти, некрасивый и очень милый, — смотрел на нее, как она играет.

 

СОДЕРЖАНИЕ КНИГИ: «Императрица Екатерина 2»

 

Смотрите также:

 

Русская история и культура

  

Карамзин: История государства Российского в 12 томах

 

Ключевский: Полный курс лекций по истории России

  

Справочник Хмырова

 

Венчание русских царей

 

Династия Романовых

 

Рассказы о Романовых в записи П.И. Бартенева

 

Брикнер А.Г. «Путешествие императрицы Екатерины II в Крым»

 

"Екатерина II в Курской губернии" Исторический вестник, 1886

 

Переписка Дидро и Екатерины Великой. «Вопросы Дидро и ответы Екатерины Второй [о состоянии России]. (1773)»

 

«Джиакомо Казанова и Екатерина II. (По неизданным документам)» Журнал Исторический вестник, 1885

 

Письма императрицы Екатерины Второй к Н.И. Салтыкову. 1763-1796

 

Записка императрицы Екатерины II о мерах к восстановлению во Франции королевского правительства

 

Личный врач императрицы Екатерины Второй доктор М.А. Вейкард