Вся библиотека >>>

Содержание книги >>>

 


Месть

Русская классическая литература

Иван Алексеевич Бунин


 

Тёмные аллеи

  

Месть

 

     В  пансионе  в  Каннах,  куда  я приехал в конце августа с

намерением купаться в море и  писать  с  натуры,  эта  странная

женщина  пила  по  утрам кофе и обедала за отдельным столиком с

неизменно сосредоточенным, мрачным видом, точно никого и ничего

не видя, а после кофе куда-то уходила почти до вечера. Я жил  в

пансионе уже с неделю и все еще с интересом посматривал на нее:

черные  густые  волосы, крупная черная коса, обвивающая голову,

сильное тело в красном с черными  цветами  платье  из  кретона,

красивое,  грубоватое лицо -- и этот мрачный взгляд... Подавала

нам эльзаска, девочка лет пятнадцати, но с большими  грудями  и

широким   задом,  очень  полная  удивительно  нежной  и  свежей

полнотой,  на  редкость  глупая  и  милая,  на   каждое   слово

расцветающая  испугом  и  улыбкой; и вот, встретив ее однажды в

коридоре, я спросил:

     -- Dites, Odette, qui est cette dame?

     Она, с готовностью и к испугу и к улыбке, вскинула на меня

маслянисто-голубые глаза:

     -- Quelle dame, monsieur?

     -- Mais la dame brune, la-bas?

     -- Quelle table, monsieur?

     -- Numero dix.

     -- C'est une russe, monsieur.

     -- Et puis?

     -- Je n'en sais rien, monsieur.

     -- Est-elle chez vous depuis longtemps?

     -- Depuis trois semaines, monsieur.

     -- Toupurs seule?

     -- Non, monsieur. II у avait un monsieur...

     -- Jeune, sportif?

     -- Non, monsieur... Tres pensif, nerveux...

     -- Et il a disparu un jour?

     -- Mais oui, monsieur...21

     "Так, так! -- подумал я. --  Теперь  кое-что  понятно.  Но

куда это исчезает она по утрам? Все его ищет?"

     На  другой день, вскоре после кофе, я, как всегда, услыхал

в открытое окно своей комнаты хруст гальки в  садике  пансиона,

выглянул:  она,  с раскрытой, как всегда, головой, под зонтиком

того же цвета, что и платье, куда-то  уходила  скорым  шагом  в

красных  эспадрильях.  Я  схватил трость, канотье и поспешил за

ней. Она из нашего переулка повернула на бульвар  Карно,  --  я

тоже   повернул,   надеясь,   что   она   в   своей  постоянной

сосредоточенности не обернется и не почувствует меня.  И  точно

-- она ни разу не обернулась до самого вокзала. Не обернулась и

на  вокзале,  входя  в купе третьеклассного вагона. Поезд шел в

Тулон, я на всякий случай взял билет до Сен-Рафаэля, поднялся в

соседнее купе.  Ехала  она,  очевидно,  недалеко,  но  куда?  Я

высовывался в окно в Напуле, в Тэуле... Наконец, высунувшись на

минутной остановке в Трэйясе, увидал, что она идет уже к выходу

со станции. Я выскочил из вагона и опять пошел за ней, держась,

однако,  в некотором отдалении. Тут пришлось идти долго -- и по

извивам шоссе вдоль обрывов над морем, и по  крутым  каменистым

тропинкам  сквозь мелкий сосновый лес, по которым она сокращала

путь  к  берегу,  к  заливчикам,  изрезывающим  берег  в   этой

скалистой,  покрытой  лесом  и  пустынной  местности, этот скат

прибрежных гор. Близился полдень, было жарко, воздух неподвижен

и густ от запаха горячей хвои, нигде  ни  души,  ни  звука,  --

только  пилили,  скрежетали  цикады,  --  открытое  к  югу море

сверкало, прыгало крупными серебряными звездами... Наконец  она

сбежала  по  тропинке  к  зеленому заливчику между сангвиновыми

утесами, бросила зонтик на песок, быстро разулась, --  была  на

босу  ногу,  -- и стала раздеваться. Я лег на каменистый отвес,

под которым  она  расстегивала  свое  мрачно-цветистое  платье,

глядел  и  думал, что, верно, и купальный костюм у нее такой же

зловещий. Но никакого костюма под платьем не оказалось, -- была

одна короткая розовая  сорочка.  Скинув  и  сорочку,  она,  вся

коричневая  от  загара,  сильная,  крепкая,  пошла по голышам к

светлой, прозрачной воде, напрягая красивые щиколки, подергивая

крутыми половинками зада, блестя  загаром  бедер.  У  воды  она

постояла,  --  должно  быть,  щурясь  от ее ослепительности, --

потом зашумела в ней ногами,  присела,  окунулась  до  плеч  и,

повернувшись,  легла  на  живот,  потянулась,  раскинув ноги, к

песчаному прибрежью, положила на него локти  и  черную  голову.

Вдали  широко  и  свободно  трепетала  колючим серебром равнина

моря, замкнутый заливчик и весь его скалистый  уют,  все  жарче

пекло солнце, и такая тишина стояла в этой знойной пустыне скал

и  мелкого южного леса, что слышно было, как иногда набегала на

тело, ничком лежащее подо мной,  и  сбегала  с  его  сверкающей

спины,  раздвоенного зада и крупных раздвинутых ног сеть мелкой

стеклянной зыби. Я, лежа и выглядывая из-за камней, все  больше

тревожился  видом  этой великолепной наготы, все больше забывал

нелепость и дерзость своего поступка, приподнялся, закуривая от

волнения  трубку,  --  и  вдруг  она  тоже  подняла  голову   и

вопросительно   уставилась  на  меня  снизу  вверх,  продолжая,

однако, лежать, как лежала. Я встал, не зная, что  делать,  что

сказать. Она заговорила первая:

     -- Я  всю  дорогу  слышала,  что  сзади  меня кто-то идет.

Почему вы поехали за мной?

     Я решился отвечать без обиняков:

     -- Простите, из любопытства...

     Она перебила меня:

     -- Да, вы, очевидно, любознательны.  Odette  мне  сказала,

что  вы  расспрашивали  ее  обо мне, я случайно слышала, что вы

русский, и потому  не  удивилась  --  все  русские  не  в  меру

любознательны. Но почему все-таки вы поехали за мной?

     -- В  силу  все той же любознательности, -- в частности, и

профессиональной.

     -- Да, знаю, вы живописец.

     -- Да, а вы живописны. Кроме того, вы каждый день  куда-то

уходили  по  утрам,  и это меня интриговало, -- куда, зачем? --

пропускали  завтраки,  что  не  часто  случается   с   жильцами

пансионов,  да  и  вид  у  вас был всегда не совсем обычный, на

чем-то сосредоточенный. Держитесь вы одиноко, молчаливо, что-то

как будто таите в себе... Ну, а почему я не ушел, как только вы

стали раздеваться...

     -- Ну, это-то понятно, -- сказала она.

     И, помолчав, прибавила:

     -- Я сейчас выйду. Отвернитесь на  минуту  и  потом  идите

сюда. Вы меня тоже заинтересовали.

     -- Ни  за что не отвернусь, -- ответил я. -- Я художник, и

мы не дети.

     Она пожала плечом:

     -- Ну, хорошо, мне все равно...

     И встала во весь рост, показывая всю себя спереди во  всей

своей  женской силе, не спеша пробралась по гальке, накинула на

голову свою розовую сорочку, потом открыла в ней свое серьезное

лицо, опустила ее на мокрое тело. Я сбежал к  ней,  и  мы  сели

рядом.

     -- Кроме  трубки,  у  вас есть, может быть, и папиросы? --

спросила она.

     -- Есть.

     -- Дайте мне.

     Я дал, зажег спичку.

     -- Спасибо.

     И,  затягиваясь,  она  стала  глядеть  вдаль,  пошевеливая

пальцами ноги, не оборачиваясь; иронически сказала вдруг:

     -- Так я еще могу нравиться?

     -- Еще  бы!  -- воскликнул я. -- Прекрасное тело, чудесные

волосы, глаза... Только очень уж недоброе выражение лица.

     -- Это потому, что я, правда, занята одной злой мыслью.

     -- Я так и думал. Вы с кем-то недавно  расстались,  кто-то

вас оставил...

     -- Не  оставил,  а бросил. Сбежал от меня. Я знала, что он

пропащий человек, но я его как-то любила. Оказалось, что любила

просто негодяя. Встретилась я с ним месяца полтора тому назад в

Монте-Карло. Играла в тот вечер в казино. Он стоял рядом,  тоже

играл,  следил сумасшедшими глазами за шариком и все выигрывал,

выиграл раз, два, три, четыре... Я тоже все выигрывала, он  это

видел и вдруг сказал:

     "Шабаш!  Assez!"  --  и  повернулся ко мне: "N'est-ce pas,

madame?"22  Я,  смеясь,  ответила:  "Да,  шабаш!"  --  "Ах,  вы

русская?" -- "Как видите". -- "Тогда идем кутить!" Я посмотрела

-- очень  потрепанный,  но  изящный с виду человек... Остальное

нетрудно угадать.

     -- Да, нетрудно. Почувствовали себя  за  ужином  близкими,

говорили без конца, удивились, когда настал час расставаться...

     -- Совершенно  верно. И не расстались и начали проматывать

выигранное. Жили в Монте-Карло, в Тюрби, в Ницце, завтракали  и

обедали  в  кабаках  на  дороге  между  Каннами и Ниццой -- вы,

верно, знаете, что это стоит! -- жили одно время даже  в  отеле

на  Cap  d'Antibes,  притворяясь  богатыми  людьми...  А  денег

оставалось все меньше, поездки в Монте-Карло на последние гроши

кончались крахом... Он стал  куда-то  исчезать  и  возвращаться

опять  с  деньгами,  хотя  привозил  пустяки  --  франков  сто,

пятьдесят...  Потом  где-то  продал  мои  серьги,   обручальное

кольцо,  --  я  была  когда-то  замужем,  --  золотой нательный

крест...

     -- И,  конечно,  уверял,  что  вот-вот  откуда-то  получит

какой-то  большой долг, что у него есть знатные и состоятельные

друзья и знакомые.

     -- Да, именно так. Кто он, я точно и теперь  не  знаю,  он

избегал  говорить  подробно  и  ясно о своей прошлой жизни, и я

как-то невнимательно относилась к этому.  Ну,  обычное  прошлое

многих  эмигрантов:  Петербург, служба в блестящем полку, потом

война,  революция,  Константинополь...  В   Париже,   благодаря

прежним  связям, будто бы устраивался и всегда может устроиться

очень  недурно,  а  пока  --  Монте-Карло  или  же   постоянная

возможность,  как  он  говорил,  перехватить в Ницце у каких-то

титулованных  друзей...  Я  уже  падала  духом,   приходила   в

отчаяние,  но  он только усмехался: "Будь спокойна, положись на

меня, я уж сделал некоторые серьезные демарши в Париже, а какие

именно, это, как говорится, не женского ума дело..."

     -- Так, так...

     -- Что так?

     И она вдруг обернулась ко мне,  сверкнув  глазами,  далеко

швырнув потухшую папиросу.

     -- Вас все это потешает?

     Я схватил и сжал ее руку:

     -- Как  вам  не  стыдно!  Вот  я  напишу  вас  Медузой или

Немезидой!

     -- Это богиня мести?

     -- Да, и очень злая.

     Она печально усмехнулась:

     -- Немезида! Уж какая там  Немезида!  Нет,  вы  хороший...

Дайте еще папиросу. Выучил курить... Всему выучил!

     И, закурив, опять стала смотреть вдаль.

     -- Я  забыл  вам  сказать еще то, как я был удивлен, когда

увидал, куда вы ездите купаться, --  целое  путешествие  каждый

день и с какою целью? Теперь понимаю: ищете одиночества.

     -- Да...

     Солнечный  жар  тек  все  гуще, цикады на горячих, пахучих

соснах пилили,  скрежетали  все  настойчивее,  яростней,  --  я

чувствовал, как должны быть накалены ее черные волосы, открытые

плечи, ноги, и сказал:

     -- Перейдем  в  тень,  уж очень жжет, и доскажите мне вашу

печальную историю.

     Она очнулась:

     -- Перейдем...

     И мы обошли полукруг заливчика и сели в светлой и  знойной

тени  под  красными  утесами.  Я опять взял ее руку и оставил в

своей. Она не заметила этого.

     -- Что ж тут досказывать? -- сказала она. -- Мне уж как-то

расхотелось вспоминать всю эту действительно очень печальную  и

постыдную  историю.  Вы,  вероятно,  думаете,  что  я привычная

содержанка то одного, то другого мошенника.  Ничего  подобного.

Прошлое  мое тоже самое обыкновенное. Муж был в Добровольческой

армии,  сперва  у  Деникина,  потом  у  Врангеля,  а  когда  мы

докатились   до   Парижа,  стал,  конечно,  шофером,  но  начал

спиваться и спился до того, что потерял работу и превратился  в

настоящего  босяка. Продолжать жить с ним я уже никак не могла.

Видела его последний раз на Монпарнасе, у дверей "Доминика", --

знаете, конечно, этот русский кабачок?  Ночь,  дождь,  а  он  в

опорках,  топчется  в лужах, подбегает, согнувшись, к прохожим,

протягивает руку за подачкой, неловко помогает, лучше  сказать,

мешает вылезать из такси подъезжающим... Я постояла, посмотрела

на  него,  подошла к нему. Узнал, испугался, сконфузился, -- вы

не можете  себе  представить,  какой  это  прекрасный,  добрый,

деликатный  человек!  --  стоит,  растерянно  смотрит  на меня:

"Маша, ты?" Маленький, оборванный, небритый, весь  зарос  рыжей

щетиной, мокрый, дрожит от холода... Я дала ему все, что было у

меня  в  сумочке,  он  схватил мою руку мокрой, ледяной ручкой,

стал целовать ее и трястись от слез. Но что же я могла сделать?

Только посылать ему раза два, три в месяц  по  сто,  по  двести

франков,  --  у  меня в Париже шляпная мастерская, и я довольно

прилично зарабатываю. А сюда я приехала  отдохнуть,  покупаться

-- и  вот...  На днях уеду в Париж. Встретиться с ним, дать ему

пощечину и тому подобное -- очень глупая мечта, и знаете, когда

я поняла это уж как следует? Вот только сейчас, благодаря  вам.

Стала рассказывать и поняла...

     -- Но все-таки как же он сбежал?

     -- Ах,  в том-то и дело, что уж очень подло. Поселились мы

в этом самом пансиончике, где мы с вами оказались соседями,  --

это  после  отеля-то  на  Cap  d'Antibes!  --  и  пошли однажды

вечером, всего дней десять тому назад, пить чай в  казино.  Ну,

конечно, музыка, несколько танцующих пар, -- я уж больше просто

видеть   не  могла  без  отвращения  всего  этого,  нагляделась

достаточно! -- однако сижу, ем пирожные, которые он  заказывает

для  меня и для себя и все как-то странно смеется, -- посмотри,

посмотри,  говорит  про  музыкантов,  настоящие  обезьяны,  как

топают  и  кривляются!  Потом открывает пустой портсигар, зовет

шассера,  приказывает  ему  принести  английских  папирос,  тот

приносит,  он рассеянно говорит мерси, я вам заплачу после чая,

глядит на свои ногти и обращается ко  мне:  "Ужас  какие  руки!

Пойду помою..." Встает и уходит...

     -- И больше не возвращается.

     -- Да.  А  я  сижу  и  жду.  Жду  десять  минут, двадцать,

полчаса, час... Представляете вы это себе?

     -- Представляю...

     Я очень ясно представил себе: сидят  за  чайным  столиком,

смотрят, молчат, по-разному думают о своем мерзком положении...

За  стеклами больших окон вечереющее небо и глянец, штиль моря,

висят темнеющие ветви пальм,  музыканты,  как  неживые,  топают

ногами в пол, дуют в инструменты, бьют в металлические тарелки,

мужчины,  шаркая  и  качаясь  в  лад им, напирают на своих дам,

будто таща их к явно определенной цели... Малый в  крагах  и  в

некотором подобии зеленого мундира подает ему, почтительно сняв

картуз, пачку "High-Life"...

     -- Ну и что же? Вы сидите...

     -- Я  сижу  и  чувствую,  что погибаю. Музыканты ушли, зал

опустел, зажегся электрический свет...

     -- Посинели окна...

     -- Да, а я все не могу подняться с места: что делать,  как

спастись?  В  сумочке  у  меня  всего  шесть франков и какая-то

мелочь!

     -- А он действительно пошел  в  уборную,  сделал  там  что

нужно,  думая  о своей мошеннической жизни, потом застегнулся и

на цыпочках пробежал по коридорам к другому выходу, выскочил на

улицу... Побойтесь Бога, подумайте, кого вы любили! Искать его,

мстить ему? За что? Вы не девочка, должны были видеть, кто он и

в какое положение вы попали. Почему же продолжали  эту  ужасную

во всех смыслах жизнь?

     Она помолчала, повела плечом:

     -- Кого   я   любила?   не   знаю.  Была,  как  говорится,

потребность  любви,  которой   я   по-настоящему   никогда   не

испытала...  Как мужчина, он мне ничего не давал и не мог дать,

уже давно потерял мужские способности...  Должна  была  видеть,

кто  он  и  в  какое  положение  попала? Конечно, должна, да не

хотелось видеть, думать -- в первый  раз  в  жизни  жила  такой

жизнью,  этим  порочным  праздником,  всеми его удовольствиями,

жила в каком-то наваждении. Зачем хотела где-то встретить его и

как-то отомстить ему? Опять наваждение, навязчивая идея.  Разве

я  не  чувствовала,  что,  кроме  гадкого и жалкого скандала, я

ничего не могла сделать? Но вы говорите: за что? А вот  за  то,

что  это  все-таки  благодаря  ему  я так низко пала, жила этой

мошеннической жизнью, а главное, за тот ужас, позор, который  я

пережила  в  тот  вечер  в  казино, когда он сбежал из клозета!

Когда я, вне себя, что-то лгала в кассе казино,  вывертывалась,

умоляла взять у меня в залог до завтра сумочку -- и когда ее не

взяли  и  презрительно  простили  мне  и  чай,  и  пирожные,  и

английские папиросы! Послала телеграмму в  Париж,  получила  на

третий  день тысячу франков, пошла в казино -- там, не глядя на

меня, взяли деньги, даже счетик дали... Ах, милый, никакая я не

Медуза, я  просто  баба  и  к  тому  же  очень  чувствительная,

одинокая,  несчастная,  но  поймите  же меня -- ведь и у курицы

есть сердце! Я просто больна была все эти дни с того проклятого

вечера. И просто сам Бог послал мне вас, я как-то вдруг  пришла

в  себя...  Пустите  мою  руку,  пора одеваться, скоро поезд из

Сен-Рафаэля...

     -- Бог с ним, -- сказал я. -- Посмотрите лучше  кругом  на

эти  красные скалы, зеленый заливчик, корявые сосны, послушайте

этот райский скрежет... Ездить сюда мы теперь будем уж  вместе.

Правда?

     -- Правда.

     -- Вместе и в Париж уедем.

     -- Да.

     -- А что дальше, не стоит загадывать.

     -- Да, да.

     -- Можно поцеловать руку?

     -- Можно, можно...

     13 июня 1944

  

Классическая литература    Иван Алексеевич Бунин     «Тёмные аллеи»: следующая глава >>>