Олеся. Повесть Александра Куприна

 

Вся библиотека >>>

Александр Куприн >>>

 


Олеся

Русская классическая литература

Александр Иванович

Куприн


 

Олеся

 

 

      6

 

 

   С этого дня я стал частым гостем в избушке  на  курьих  ножках.  Каждый

раз, когда я приходил, Олеся встречала меня с своим  привычным  сдержанным

достоинством. Но всегда,  по  первому  невольному  движению,  которое  она

делала, увидев меня, я замечал, что она радуется  моему  приходу.  Старуха

по-прежнему  не  переставала  бурчать  что-то  себе  под  нос,  но  явного

недоброжелательства  не  выражала  благодаря  невидимому  для   меня,   но

несомненному заступничеству внучки; также немалое влияние  в  благотворном

для меня смысле оказывали приносимые мною  кое-когда  подарки:  то  теплый

платок, то банка варенья, то бутылка вишневой наливки.  У  нас  с  Олесей,

точно по безмолвному обоюдному уговору, вошло в обыкновение, что она  меня

провожала до Ириновского шляха, когда я уходил домой. И всегда у нас в это

время завязывался такой живой, интересный разговор, что мы  оба  старались

поневоле продлить дорогу, идя как можно тише безмолвными лесными опушками.

Дойдя до Ириновского шляха, я ее провожал обратно с полверсты, и все-таки,

прежде чем проститься,  мы  еще  долго  разговаривали,  стоя  под  пахучим

навесом сосновых ветвей.

   Не одна красота Олеси меня в ней очаровывала, но также  и  ее  цельная,

самобытная, свободная  натура,  ее  ум,  одновременно  ясный  и  окутанный

непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не  лишенный

лукавого кокетства красивой женщины. Она не  уставала  меня  расспрашивать

подробно  обо  всем,  что  занимало  и  волновало  ее  первобытное,  яркое

воображение: о странах и народах, об явлениях природы, об устройстве земли

и вселенной, об ученых людях, о  больших  городах...  Многое  ей  казалось

удивительным, сказочным, неправдоподобным. Но я  с  самого  начала  нашего

знакомства взял с нею такой серьезный, искренний и простой  тон,  что  она

охотно  принимала  на  бесконтрольную  веру  все  мои  рассказы.   Иногда,

затрудняясь объяснить ей что-нибудь, слишком, по моему мнению,  непонятное

для ее полудикарской головы (а иной раз и самому мне не совсем  ясное),  я

возражал на ее жадные  вопросы:  "Видишь  ли...  Я  не  сумею  тебе  этого

рассказать... Ты не поймешь меня".

   Тогда она принималась меня умолять:

   - Нет, пожалуйста,  пожалуйста,  я  постараюсь...  Вы  хоть  как-нибудь

скажите... хоть и непонятно...

   Она принуждала меня пускаться в чудовищные сравнения, в  самые  дерзкие

примеры, и если я затруднялся подыскать выражение, она сама  помогала  мне

целым дождем нетерпеливых  вопросов,  вроде  тех,  которые  мы  предлагаем

заике, мучительно застрявшему на одном слове.  И  действительно,  в  конце

концов ее гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над моим

педагогическим бессилием. Я поневоле убеждался, что для своей  среды,  для

своего воспитания (или,  вернее  сказать,  отсутствия  его)  она  обладала

изумительными способностями.

   Однажды я вскользь упомянул  что-то  про  Петербург.  Олеся  тотчас  же

заинтересовалась:

   - Что такое Петербург? Местечко?

   - Нет, это не местечко; это самый большой русский город.

   - Самый большой? Самый, самый, что ни на есть? И  больше  его  нету?  -

наивно пристала она ко мне.

   - Ну да... Там все главное начальство живет... господа большие...  Дома

там все каменные, деревянных нет.

   - Уж, конечно, гораздо больше нашей Степани? - уверенно спросила Олеся.

   - О да... немножко побольше... так, раз в пятьсот. Там такие есть дома,

в которых в каждом народу живет вдвое больше, чем во всей Степани.

   - Ах, боже мой! Какие же это дома? - почти в испуге спросила Олеся.

   Мне пришлось, по обыкновению, прибегнуть к сравнению.

   - Ужасные дома. В пять, в шесть, а то и  семь  этажей.  Видишь  вот  ту

сосну?

   - Самую большую? Вижу.

   - Так вот такие высокие дома. И сверху донизу набиты людьми. Живут  эти

люди в маленьких конурках, точно птицы в  клетках,  человек  по  десяти  в

каждой, так что всем и воздуху-то не хватает. А другие  внизу  живут,  под

самой землей, в сырости и холоде; случается, что солнца у себя  в  комнате

круглый год не видят.

   - Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, - сказала

Олеся, покачав головой. - Я  и  в  Степань-то  приду  на  базар,  так  мне

противно сделается. Толкаются,  шумят,  бранятся...  И  такая  меня  тоска

возьмет за лесом, - так бы бросила все и без  оглядки  побежала...  Бог  с

ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.

   - Ну, а если твой муж будет из города? - спросил я с легкой улыбкой.

   Ее брови нахмурились, и тонкие ноздри дрогнули.

   - Вот еще! - сказала она с пренебрежением. - Никакого мне мужа не надо.

   - Это ты теперь только так говоришь, Олеся. Почти  все  девушки  то  же

самое говорят и все же  замуж  выходят.  Подожди  немного:  встретишься  с

кем-нибудь, полюбишь - тогда не только в город, а  на  край  света  с  ним

пойдешь.

   - Ах, нет, нет... пожалуйста, не будем об этом, - досадливо отмахнулась

она. - Ну к чему этот разговор?.. Прошу вас, не надо.

   - Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в  жизни  не

полюбишь мужчину? Ты - такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь

загорится, то уж тут не до зароков будет.

   - Ну что ж - и полюблю! - сверкнув глазами, с вызовом ответила Олеся. -

Спрашиваться ни у кого не буду...

   - Стало быть, и замуж пойдешь, - поддразнил я.

   - Это вы, может быть, про церковь говорите? - догадалась она.

   - Конечно, про церковь... Священник вокруг аналоя будет водить,  дьякон

запоет "Исаия ликуй", на голову тебе наденут венец...

   Олеся опустила веки и со слабой улыбкой отрицательно покачала головой.

   - Нет, голубчик... Может быть, вам и не  понравится,  что  я  скажу,  а

только у нас в роду никто не венчался: и мать и бабка без этого прожили...

Нам в церковь и заходить-то нельзя...

   - Все из-за колдовства вашего?

   - Да, из-за нашего колдовства, -  со  спокойной  серьезностью  ответила

Олеся. - Как же я посмею в церковь показаться, если уже от самого рождения

моя душа продана _ему_.

   - Олеся... Милая... Поверь мне, что ты сама  себя  обманываешь...  Ведь

это дико, это смешно, что ты говоришь.

   На лице Олеси опять показалось уже  замеченное  мною  однажды  странное

выражение   убежденной   и   мрачной   покорности   своему   таинственному

предназначению.

   - Нет, нет... Вы этого не можете понять, а я это чувствую... Вот здесь,

- она крепко притиснула руку к груди, - в  душе  чувствую.  Весь  наш  род

проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам  помогает,  как  не

_он_? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от

_него_ идет.

   И каждый раз наш  разговор,  едва  коснувшись  этой  необычайной  темы,

кончался подобным образом. Напрасно  я  истощал  все  доступные  пониманию

Олеси доводы, напрасно говорил в простои форме о гипнотизме, о внушении, о

докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей

физиологическим  путем  некоторые  из  ее  опытов,  хотя   бы,   например,

заговаривание крови, которое так просто достигается искусным  нажатием  на

вену, - Олеся, такая доверчивая  ко  мне  во  всем  остальном,  с  упрямой

настойчивостью опровергала все мои  доказательства  и  объяснения...  "Ну,

хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть,  подарю,  -  говорила

она, возвышая голос в увлечении спора - а откуда же другое берется?  Разве

я одно только и знаю, что кровь заговаривать? Хотите, я вам  в  один  день

всех мышей и тараканов выведу из хаты? Хотите, я в два дня вылечу  простой

водой самую сильную  огневицу,  хоть  бы  все  ваши  доктора  от  больного

отказались? Хотите, я сделаю так, что вы какое-нибудь  одно  слово  совсем

позабудете? А сны почему я разгадываю? А будущее почему узнаю?"

   Кончался этот спор всегда  тем,  что  и  я  и  Олеся  умолкали  не  без

внутреннего раздражения друг против друга. Действительно, для  многого  из

ее черного искусства я не умел найти объяснения в своей небольшой науке. Я

не знаю и не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех  секретов,  о

которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я  сам  бывал  нередко

свидетелем,  вселило  в  меня  непоколебимое  убеждение,  что  Олесе  были

доступны те бессознательные, инстинктивные,  туманные,  добытые  случайным

опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия,

живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в  темной,  замкнутой

народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.

   Несмотря на резкое разногласие  в  этом  единственном  пункте,  мы  все

сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между  нами  не  было

сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и

часто в молчаливые минуты, когда  наши  взгляды  нечаянно  и  одновременно

встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси и как  билась  тоненькая

голубая жилка у нее на виске...

   Зато мои отношения с Ярмолой совсем испортились. Для него, очевидно, не

были тайной мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние  прогулки  с

Олесей: он всегда с удивительной точностью  знал  все,  что  происходит  в

_его_ лесу. С некоторого времени я заметил, что он начинает избегать меня.

Его черные глаза следили за мною издали с упреком и неудовольствием каждый

раз, когда я собирался идти в лес, хотя порицания своего он не  высказывал

ни одним словом. Наши комически серьезные занятия  грамотой  прекратились.

Если же я иногда вечером звал Ярмолу учиться, он только махал рукой.

   - Куда там! Пустое это дело, паныч, - говорил он с ленивым презрением.

   На охоту мы тоже перестали ходить. Всякий раз, когда я подымал об  этом

разговор, у Ярмолы находился какой-нибудь предлог для отказа: то  ружье  у

него не исправно, то собака больна, то ему  самому  некогда.  "Нема  часу,

паныч... нужно пашню сегодня орать", - чаще всего отвечал  Ярмола  на  мое

приглашение, в я отлично знал, что он вовсе  не  будет  "орать  пашню",  а

проведет целый день около монополии в сомнительной надежде  на  чье-нибудь

угощение. Эта безмолвная, затаенная вражда начинала меня утомлять, и я уже

подумывал о том, чтобы отказаться от услуг  Ярмолы,  воспользовавшись  для

этого первым подходящим предлогом...  Меня  останавливало  только  чувство

жалости  к  его  огромной  нищей  семье,  которой  четыре  рубля  Ярмолова

жалованья помогали не умереть с голода.

  

«Олеся» - следующая глава >>>