На главную страницу         Поиск по сайту

 

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН

П. А. ВЯЗЕМСКИЙ ИЗ «АВТОБИОГРАФИЧЕСКОГО ВВЕДЕНИЯ»

  

 Портрет Пушкина нажать для увеличения

 

Избранные произведения А Пушкина

 

Я памятник себе воздвиг нерукотворный

 

Евгений Онегин

 

Медный всадник

 

Руслан и Людмила

 

У лукоморья дуб зелёный

 

Полтава

 

Воспоминания в Царском Селе

 

Сказка о попе и работнике его Балде

 

Борис Годунов

 

Капитанская дочка

 

Дубровский

 

 

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, отчизне посвятим

Души прекрасные порывы!

 

 

Я и ныне не отрекаюсь от Сумарокова. Почитаю его одним из умнейших и живейших писателей наших. Пушкин говаривал, что он вернее знал русский язык и свободнее владел им, чем Ломоносов

 

В стихах моих я нередко умствую и умничаю. Между тем полагаю, что если есть и должна быть поэзия звуков и красок, то может быть и поэзия мысли. Все эти свойства, или недостатки, побудили Пушкина, в тайных заметках своих, обвинить меня в какофонии: уж не слишком ли? Вот отметка его: «Читал сегодня послание кн. Вяземского (видно, он сердит, что величает меня княжеством) к Жуковскому (напечатанное в «Сыне отечества» 1821 г.). Смелость, сила, ум и резкость; но что за звуки! Кому был Феб из русских ласков,— неожиданная рифма Херасков не примиряет меня с такой какофонией».

 

Воля Пушкина, за благозвучность стихов своих не стою, но и ныне не слышу какофонии в помянутых стихах. А вот в чем дело: Пушкина рассердил и огорчил я другим стихом из этого послания, а именно тем, в котором говорю, что язык наш рифмами беден. «Как хватило в тебе духа,— сказал оп мне,— сделать такое признание?» Оскорбление русскому языку принимал он за оскорбление, лично ему нанесенное. В некотором отношении был он прав, как один из высших представителей, если не высший, этого языка: оно так. Но прав и я. В доказательство укажу на самого Пушкина и на Жуковского, которые позднее все более и более стали писать белыми стихами. Русская рифма и у эгих богачей обносилась и затерлась. Впрочем, не сержусь на Пушкина за посмертный приговор. Где гнев, тут и милость; Пушкин порочит звуки мои, но щедро восхваляет меня за другие свойства: не остаюсь в накладе.

 

Баратынский говаривал о мне, что в моих полемических стычках напоминаю я ему старых наших бар, например Алексея Орлова, который любил выходить с чернью на кулачный бой 3. В этом случае сочувствиями и привычками моими колебался я между двумя сторонами. Карамзин и Жуковский подавали мне пример священного равнодушия и мирного бездействия в виду нападавших на них противников. Дмитриев, более державшийся ветхозаветных нравов и преданий, побуждал меня к отражению ударов и к битве. Пушкин, долготерпеливый, до известной степени и до известного дня, также вступал иногда в бой, за себя, за свое и за своих.

 

Я закабалил себя «Телеграфу». Почти в одно время закабалил себя Пушкин «Московскому вестнику». Но он скоро вышел из кабалы, а я втерся и въелся в свою всеми помышлениями и всем телом. Пушкин и Мицкевич уверяли, что я рожден памфлетером, открылось бы только поприще. Иная книжка «Телеграфа» была наполовину наполнена мною или материалами, которые сообщал я в журнал 4.

 

Уже при последних издыханиях холеры навестил меня в Остафьеве Пушкин. Разумеется, не отпустил я его от себя без прочтения всего написанного мною. Он слушал меня с живым сочувствием приятеля и судил о труде моем с авторитетом писателя и опытного критика меткого, строгого и светлого. Вообще более хвалил он, нежели критиковал. Между прочим, находил он, что я слишком строго нападаю на Фонвизина за неблагоприятные мнения его о французах и слишком горячо отстаиваю французских писателей.

 

 В одном месте, где противополагаю мнение Гиббона о Париже и мнение Фонвизина, написал он на рукописи моей: «Сам ты Гиббон». Разумеется, в шутку и более в отношении к носу моему, нежели к моему неру. Известно, что Гиббон славился, между прочим, и курносием своим. При всей просвещенной независимости ума Пушкина, в нем иногда пробивалась патриотическая щекотливость и ревность в суждениях его о чужеземных писателях. Этого чувства я не знал и не знаю. Как бы то ни было, день, проведенный у меня Пушкиным, был для меня праздничным днем. Скромный работник, получил я от мастера-хозяина одобрение, то есть лучшую награду за свой труд 5.

 

Скажу с французом: рюмка моя маленькая, но пью из своей рюмки 6, а что рюмка моя не порожняя, тому свидетель Пушкин. Он где-то сказал, что я один из тех, которые охотнее вызывают его на спор. Следовательно, есть во мне, чем отспориваться. Пушкин не наткнулся бы на пустое. Споры наши бывали большею частью литературные. В политических вопросах мы вообще сходились: разве бывало иногда разномыслие в так называемых чисто русских вопросах. Он, хотя вовсе не славянофил, примыкал нередко к понятиям, сочувствиям, умозрениям, особенно отчуждениям, так сказать, в самой себе замкнутой России, то есть России, не признающей Европы и забывающей, что она член Европы: то есть допетровской России; я, напротив, вообще держался понятий международных, узаконивших- ся у нас вследствие преобразования древней России в новую. И мне иногда хотелось сказать Пушкину с Александром Тургеневым: «Да съезди, голубчик, хоть в Любек».

 

Энгельгардт — он впоследствии хорошо и всенародно был знаком Петербургу. Расточительный богач, не пренебрегающий веселиями жизни, крупный игрок, впрочем, кажется, на веку своем более проигравший, нежели выигравший, построитель в Петербурге дома, сбивающегося немножко на парижский Пале-Рояль, со своими публичны ми увеселениями, кофейнями, ресторанами. Построение этого дома было событием в общественной жизни столицы. Пушкин очень любил Энгельгардта за то, что он охотно играл в карты, и за то, что очень удачно играл словами. (...) Энгельгардт забавно и удачно пародировал строфу Онегина о знаменитой танцовщице Истоминой. Речь идет об известном картежнике:

Тщедушный и полувоздушный. Тузу козырному послушный.. — etc.

 

Литературная совесть моя не уступчива, а щекотлива и брезглива. Не умеет она мирволить и входить в примирительные сделки. Жуковский, а особенно Пушкин оказывали в этом отношении более снисходительности и терпимости. Я был и остался строгим пуританином.

При переезде в Петербург на житье принимал я участие в литературной газете Дельвига, позднее в «Современнике» Пушкина. Но деятельность моя тут и там далека была от прежней моей телеграфической деятельности.

 

ПРИПИСКА К СТАТЬЕ «О ЖИЗНИ И СОЧИНЕНИЯХ В. А. ОЗЕРОВА»

 

Прошло более пятидесяти лет с того времени, когда написана была мною статья о жизни и сочинениях Озерова. Столько же прошло времени, что я не читал ее. Помнилось мне, что писал я об Озерове, но что писал и как писал — было мне совершенно загадочно. Странное чувство про буждается в нас при встрече с когда-то близким человеком после долгой разлуки, а еще страннее чувство при встрече с самим собою после продолжительного отсутствия. Не принадлежу к разряду заботливых и нежно-чадолюбивых литературных родителей. Иногда еще питаю большее или меньшее пристрастие к своим новорожденным детям. Как- то еще нежничаю и нянчусь с ними, пока молоко, то есть чернила, не засохло на их губах.

 

Но когда они подрастут и отпустят усы себе, я становлюсь к ним совершенно, чуть ли не жестокосердно, равнодушен. Таким образом могу сказать, что я снова ознакомился с статьею своею рассудительно и беспристрастно. Не скажу, чтобы я без памяти обрадовался себе: но признаюсь откровенно, что я и не устыдился себя. Пушкин сказал о найденном им где-то на Кавказе измаранном списке «Кавказского пленника»: «...признаюсь, перечел его с большим удовольствием. Все это слабо, молодо, неполно, но многое угадано и выражено верно». Не смею и не могу применить к себе вполне такие слова. «Кавказский пленник» все-таки создание, а мое изучение Озерова не более как критическая попытка.

 

Пушкин Озерова не любил, и он часто бывал к сточки- кем наших живых и горячих споров. Оба мы были неуступчивы и несколько заносчивы. Я еще более, нежели Пушкин. Он не признавал в Озерове никакого дарования. Я, может быть, дарование его преувеличивал. Со временем, вероятно, мы сошлись бы на полудороге. Пушкин критико вал в Озерове и трагика и стихотворца. Может быть, уже и тогда таились в душе его замысел и зародыш творения, в котором обозначалось и сосредоточилось могущество дарования его. Изображение Дмитрия Донского не могло удовлетворить понятиям живописца, который начертал образ Бориса Годунова и образ Дмитрия Самозванца. Сочетание верности историка с вымыслом поэта, может быть, уже и тогда теплилось и молча созревало в нем. Пушкин- стихотворец также не мог быть доволен стихом Озерова.

 

Уже и в то молодое время стих Пушкина выражал мысль и чувство его не только изящно и поэтически благозвучно, но, можно сказать, и грамматически и педантически точно и верно. В стихе Озерова нет той легкости и правильности: стих его иногда неповоротлив: он непрозрачен, нет в нем плавного течения: встречается шероховатость; замечается нередко отсутствие точности, или одна приблизительная точность, чего Пушкин терпеть не мог. Он имел полное право быть строго взыскательным к другим; я такого права не имел. Недостатки и погрешности Озерова были, может быть, не в дальном родстве и с моими. Это могло быть бессознательным побуждением и корнем снисхождения моего к Озерову. Но, во всяком случае, несколько неправильных стихов не могут отнять у других хороших стихов прелести и достоинства их. Праведные за грешников не отвечают, а таких праведных стихов у Озерова отыщется довольно.

 

Более всего Пушкин не прощал мне сказанного мною, что «трагедии Озерова уже несколько принадлежат к драматическому роду, так называемому романтическому»

 

Пушкин никак не хотел признать его романтиком. В некотором отношении был он прав. В другом был и я не совсем виноват. Во-первых, я его не решительно провозглашаю романтиком, а говорю, что он несколько сближается с романтиками. К тому же в то время значение романтизма не было вполне и положительно определено. Не определено оно и ныне. Под заголовком романтизма может приютиться каждая художественная литературная новизна, новые приемы, новые воззрения, протест против обычаев, узаконений, авторитета, всего того, что входило в уложение так называемого классицизма,— вот и романтизм, если обнажить его от всех исторических, философических умозрений и произвольных генеалогических, родовых и племенных соображений, которыми силились облечь его. Толки о романтизме пошли с легкой руки Шлегеля и ученицы его г-жи Сталь , особенно в книге ее о Германии.

 

Эта книга, которая показалась Наполеону I политически-революционною, была им запрещена; во всяком случае, положила она начало литературной революции во Франции и в некоторых других странах. Все бросились в средние века, в рыцарские предания и в легенды, в сумрак готического зодчества, в мистицизм и так далее. Каким-то общим движением, все новокрещенцы нового исповедания спешили отрекаться от греков и римлян, как от сатаны, а от литературы их, как от дел его. У нас не было ни средних веков, ни рыцарей, ни готических зданий с их сумраком и своеобразным отпечатком: греки и римляне, грех сказать, не тяготели над нами.

 

Мы более слыхали о них, чем водились с ними. Но романтическое движение, разумеется, увлекло и нас. Мы в подобных случаях очень легки на подъем. Тотчас образовались у нас два войска, два стана; классики и романтики доходили до чернильной драки. Всего забавнее было то, что налицо не было ни настоящих классиков, ни настоящих романтиков: были одни подставные и самозванцы. Грешный человек, увлекся и я тогда разлившимся и мутным потоком. Пушкин остался тем, что был: ни исключительно классиком, ни исключительно романтиком, а просто поэтом и творцом, возвышавшимся над литературного междоусобицею, которая в стороне от него суетилась, копошилась и почти бесновалась.

 

Если я ошибся, назвав Озерова романтиком, то был ближе к истине в следующих словах из статьи моей:

«Нет сомнения, что чтение романов (выше было сказано, что он много их читал) дало его поэзии цвет романизма, заметный почти во всех его произведениях, и удивительно, как с таким расположением не искал он для содержания трагедий своих повестей из рыцарских веков».

Это мнение удерживаю и ныне за собою, с тою только оговоркою, что признал я слова романизм и романтизм за слова совершенно однозначащие, а они только в свойстве между собою.

 

Как бы то ни было, в драматической поэзии Озерова было много нового и смелого. Например, стихи Эдипа:

Зри ноги ты мои, скитавшись, изъязвленны; Зри руки, милостынь прошеньем утомленны; Ты зри главу мою, лишенную волос — Их иссушила грусть и ветер их разнес.

 

Нельзя поэтичнее выразить, что Эдип оплешивел, и есть некоторая смелость в упоминании о том, что он плешив.

Особенно нравились мне, и, по воспоминаниям, нахожу и ныне прелесть в следующих стихах Фингала: часто приходят мне они на память и твержу их:

 

И тени в облаках печальны и безмолвны, С вечерней тишиной, при уклоненьи дня По холмам странствуют, искав вотще меня. Я удалился вас, и оных мест священных, За волны шумные, в страну иноплеменных. Куда меня влекла могущая любовь. Но вы не сетуйте: она и вашу кровь, В весенний возраст дней, как огнь воспламеняла; Улыбка красоты и вас равно пленяла. Вы были счастливы; но я!         ...

Этими стихами покушался я умилостивить Пушкина, но он не сдавался. Из всего Озерова затвердил он одно полустишие: «Я Бренского не вижу».

 

Во время одной из своих молодых страстей, это было весною, он почти ежедневно встречался в Летнем саду с тогдашним кумиром своим. Если же в саду ее не было, он кидался ко мне или к Плетневу и жалобным голосом восклицал:

«Где Бренский? — Я Бренского не вижу» 3.

Разумеется, с того времени и красавица пошла у нас под прозванием Бренской.

 

  

<<< произведения Пушкина и воспоминания о нём >>>    

 

А Пушкин. Портрет художника Кипренского

А Пушкин

 

Портрет Пушкина с перстнем. Художник Тропинин

Портрет Пушкина с перстнем

 

Последние добавления:


Стихи Некрасова  Финская война  Стихи Есенина  Налоговый кодекс 

 

Болезни желудка  Внешняя политика Ивана 4 Грозного   Гоголь - Мёртвые души

 

Книги по русской истории   Император Пётр Первый