Друг Пушкина Кюхельбекер. И кюхельбекерно и тошно. На обломках самовластья напишут наши имена

На главную страницу         Поиск по сайту

 

АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ ПУШКИН

Н. А. МАРКЕВИЧ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

  

 Портрет Пушкина нажать для увеличения

 

Избранные произведения А Пушкина

 

Я памятник себе воздвиг нерукотворный

 

Евгений Онегин

 

Медный всадник

 

Руслан и Людмила

 

У лукоморья дуб зелёный

 

Полтава

 

Воспоминания в Царском Селе

 

Сказка о попе и работнике его Балде

 

Борис Годунов

 

Капитанская дочка

 

Дубровский

 

 …Звезда пленительного счастья…

 

…В тот год осенняя погода стояла долго на дворе…

 

 

 

 

Я вступил в пансион 7 сентября в 1817 году, оставил его 2-го февраля в 1820.

 

Кюхельбекер Вильгельм Карлович, учитель русской словесности, соученик и один из друзей Александра Пушкина, Дельвига и Баратынского, поклонник Карамзина, обожатель Жуковского, благороднейшее, добрейшее, чистейшее существо.

 

Мое сближение с ним началось эпиграммой. Был у нас товарищ, лентяй неслыханный и дурак набитый: Шмидт. Арсеньев спросил у него, где экватор? Он начал искать у Новой Земли.

 

«Хорошо, хорошо! близко оттуда, а где Париж?» Шмидт начал искать в Америке.

«Чем вы занимаетесь?» — закричал Арсеньев. подбежал ко мне и выхватил бумажку, на которой не засохло еще чернило; там было написано:

Того, что в мире бог создал, Наш Шмидт на месте не оставил: Экватор к полюсу послал, Париж в Америку отправил.

«Браво, браво, чудно, славно! Дайте я вас обниму,— кричал Арсеньев. - Господа! Кто спишет мне 10 экземпляров?» Живо были готовы 10 экземпляров. За лекцией Арсеньева следовала лекция Кюхельбекера; в дверях класса они встретились. «Вот какие стихи у вас пишут»,— сказал Арсеньев, подавая эпиграмму Кюхельбекеру. «Кто? Кто?» — этот спросил. «Маркевич».

 

«Как бишь этот господин, у которого вы под Прилукою учились?» — спросил меня Кюхельбекер.- «Пав (ел) Павл(ович) Белецкий-Носенко».— «Учил он вас метрике?» — «Я не знаю, что это такое».— «Размер стихов, сочетанье рифм. Теперь знаете, что это такое?» — «Нет-с». — «Как же вы сладили четыре таких превосходных стиха?» — «Так, просто; они сами пришли мне в голову; мне даже кажется, что я где-то их читал».— «Браво! браво! ответ еще лучше стихов. Приходите сегодня ко мне на чай».

 

Вечером я к нему явился на бельведер. У него были А. Пушкин, Дельвиг, Баратынский и Пущин.

 

«Господа! рекомендую вам г-на Маркевича, ему 13 лет; он незнаком с метрикой, но написал вот эти стихи; не угодно ли прочитать?» Пушкин несколько раз прочитал их и сказал: «О боги!., господин Маркевич, примите меня в число друзей». Между нами тогда много, а после мало было разницы в летах. Пушкину было тогда 17 лет. Это разнеслось по пансиону, и не только товарищи — учителя глядели на меня как на кита.

 

Кюхельбекер дал мне Востокова, кое-что растолковал и обратил мое внимание на входившие тогда в употребление гексаметры. В ноябре 1817 года я подал ему 22 гекса- метра под названьем «Гроб». Странность идеи, ужас картины поразили Пушкина, Дельвига, Ф. Глинку и Жуковского. Глинка признавал их одними из превосходнейших, какие на русском языке написаны; Баратынский вытвердил их наизусть, Жуковский после напечатал их в «Невском зрителе» '. Но Пушкин, сидя возле меня на классной скамье, советовал писать стихи с рифмами, «не отнимая у публики одного из наслаждений, к которому привыкла она». Это подлинные его слова.

 

Кюхельбекер был очень любим и уважаем всеми воспитанниками. Это был человек длинный, тощий, слабогрудый; говоря, задыхался, читая лекцию, пил сахарную воду. В его стихах было много мысли и чувства, но много и приторности. Пушкин этого не любил; когда кто писал стихи мечтательные, в которых слог не был слог Жуковского, Пушкин говорил:

И кюхельбекерно, и тошно

 

При всей дружбе к нему Пушкин очень часто выводил его из терпения; однажды до того ему надоел, что вызван был на дуэль. Они явились на Волково поле и затеяли стреляться в каком-то недостроенном фамильном склепе. Пушкин очень не хотел этой глупой дуэли, но отказаться было нельзя. Дельвиг был секундантом Кюхельбекера, он стоял налево от Кюхельбекера. Решили, что Пушкин будет стрелять после. Когда Кюхельбекер начал целиться, Пушкин закричал: «Дельвиг! Стань на мое место, здесь безопаснее». Кюхельбекер взбесился, рука дрогнула, он сделал пол-оборота и пробил фуражку на голове Дельвига. «Послушай, товарищ, - сказал Пушкин,— без лести — ты стоишь дружбы; без эпиграммы — пороху не стоишь»,— и бросил пистолет.

 

Соболевский Сергей Александрович, мой любимейший товарищ, участник во всех моих похождениях; три года кровать его была рядом с моею; три года жили мы дружно; с его именем соединены все лучшие мое воспоминания, все наслаждения, какие имел я в эти скучные годы заключения. (...)

 

Длинный, длинный, длинноногий, неловкий, готовый сломаться, тощий, как кощей, волосы цвету льняного, глаза светло-голубые, цвету ижорского неба.

Подъезжая под Ижоры, Я взглянул на небеса И припомнил ваши взоры. Ваши светлые глаза.

Нос острый и бесконечный,— короче, я назвал его «Ибис».

 

«Ибис птица не жирная; есть ее нельзя; но египетская мудрость ей поклонялась». В большом свете дали Соболевскому другое прозвище: «Мефистофель».

 

Соболевский получал в пансионе по 250 рублей в месяц на книги и на лакомства. Остальные доходы приобщались к капиталу. Часто он дарил мне книги. Шиллера, им подаренного, зажилил Масальский; Гомер и теперь у меня. Он помогал мне в торговле книгами, камнями, раковинами, и это приносило мне в год до 300 рублей. Мы с ним вдвоем сочинили роман; отрывки, его рукой писанные, вклеены в мой альбом. Гениальное произведение, купленное у нас книгопродавцем за 300 рублей. Отчего, заплатив деньги, книгопродавец его не напечатал, не знаю. Часто во время классов пения и танцевания мы, как неучастники, исчезали тайно из стен нашей тюрьмы, ходили и ездили в кондитерские или к Ал. Пушкину и возвращались к девяти часам.

 

Два Плещеева; черномазые цыгане, очень добрые люди, дети чтецы императрицы Екатерины и потом Марии Федоровны. Он положил на музыку баллады Жуковского и несколько басен Крылова. Уморительно! Он написал оперу «Аника и Парамон». Куплеты исправил ему Ал." Пушкин, и у меня сохранилось подлинника только несколько листов; остальное потеряно 4.

 

Пушкин Лев Сергеевич, белая курчавая голова, умные глаза, губы толстые, жирный, похож на портрет Ал. Пушкина в детстве. Я его иначе не называл, как «Левик». Он имел необыкновенное, врожденное чувство отличать хорошие стихи от дурных. Дать отчета, почему тот хорош, а этот дурен, он не мог, но если стих ему не нравился, должно было исправить или выбросить его. Критическое чувство было безошибочно. Сам он ничего не писал; часто, бывало, дарил он мне копии стихов брата своего, не могущих выдержать российской цензуры. Иногда дарил подлинники. Так, я от него имел «9 картин». Они мною потеряны и, кажется, украдены. Теперь они напечатаны в числе лицейских стихотворений, кажется, под названьем «Фавн и пастушка». Эта проба в роде Парии 30 картин5.

 

Александр Пушкин, барон Ант. Антон. Дельвиг, Евгений Абрамович Баратынский были дружны с Кюхельбекером. Я тоже, несмотря на то, что был еще воспитанником, был принят в их компанию. Федор Николаевич Глинка, Греч. Гнедич, Крылов, Жуковский, Плетнев, Карамзин имели приязненные отношения не ко мне, но к моим приятелям. Все это открывало мне тайны литературные тех лет; вместе с ними доходили до меня и многие вести политические.

 

Это было время конгрессов; Агамемнон, вождь царей, как называли на Западе Александра, ездил в Верону, ездил в Лайбах, Священный союз процветал. Священный союз этот был не что иное, как заговор царей против народов. Окончив конгресс, царь с триумфом возвращался на родину, и Пушкин пел:

 

Ура! В Россию скачет Кочующий деспот!

 

Я застал уже, что мысль о свободе и конституции была в разгаре. Кюхельбекер ее проповедовал на кафедре русского языка; Ал. Пушкин написал свою оду «Вольность», другую пьесу — «Кинжал», «Деревня»; все это я имел через Кюхельбекера и через Льва Пушкина.

 

А в Германии убивал студент Занд неповинного фон Коцебу, которого бесчисленные творения так ловко Александр Пушкин назвал «Коцебятиною» 6.— За что он его убил; какое участие Стурдза принимал в этом деле, не знаю. Знаю, что в конце марта в 1819 году нас, школьников, поразило известие о смерти Коцебу, что в Петербурге тоже много о ней говорили и что Александр Пушкин тогда же пустил по свету эпиграмму, обращенную к Стурдзе:

Холоп венчанного солдата. Благодари свою судьбу: Ты стоишь славы Герострата И звучной смерти Коцебу!

 

Пушкин начал прославляться в 1815 году, когда он читал в Царскосельском лицее стихотворение «Воспоминания в Царском Селе». Дряхлый старик Державин одушевился.

Державин и Петров героям песнь бряцали Струнами громозвучных лир.

И потом:

О скальд России вдохновенный

и пр.

 

Эти стихи поразили наиболее Державина; он хотел Пушкина обнять; но его не нашли, он бежал. Пушкин не дописал анекдота в своих заметках; я слышал, что будто бы Державин сказал: «Вот кто займет мое место».

 

До моего приезда в Петербург он уже много стихотворений напечатал по разным журналам. Все они помещены в издании 1838 года, в IX томе, в разделе «Лицейские стихотворения». Перебирая их теперь, мы видим, что они слабы; но в то время пушкинский стих был так нов, так блестящ, так пленителен, что все вылившееся из-под его пера нас восхищало. Все это было подражания отечественным и французским поэтам, пробы молодого пера.

 

«Бова» напоминает карамзинского «Илью Муромца». «Красавице», «К Наталье» напоминают дядю Пушкина.

Мелкие стихотворения Вольтера, а еще более Парни увлекали поэта; из Вольтера он даже перевел:

Ты мне велишь пылать душою .

 

А «Фавн и пастушка», 9 картин, из которых только 8 напечатано, это просто слепок с Парни:

C'est l'age qui touche a l'enfance, C'est Justine, s'est la caiideur ,—

и с его же «Les deguisements de Venus»  . Но как восхищало всех нас это стихотворение Александра Сергеевича. Я помню, как Левик подарил мне эту тетрадку, собственноручно писанную поэтом. Где делась она? Не знаю. Что за восторг был, когда я начал читать:

И томное дыханье, И взоров томный свет, И груди трепетанье, И розы нежный цвет.

Мы не примечали тогда, что Пушкин взмахивал то на приемы Батюшкова, то на приемы Жуковского, например:

О, скоро ль, мрак ночной С прекрасною луной. Ты небом овладеешь? О, скоро ль, темный лес, В тумане засинеешь На западе небес?

Мы не вспоминали и не сличали тогда послания к Воейкову:

О ветер, ветер, что ты вьешься? Ты не от милого несешься? Ты не принес веселья мне .

Мы не примечали и таких стихов:

Как вешний еетерочек, Летит она в лесочек —

Малютку бедокура И ты боготворишь.

 

Да и как нам было приметить их, когда завистники Пушкина, опытные, поседелые, не могли их найти. То правда, что только в этих стихах и находили красоты Бу^ тырские, Каченовские. Публика привыкла к такому слогу, и мы также к нему привыкли, к этим сладостям, к этим словам уменьшительным и усеченным. Но к чему никто не привык, что было для всех ново — это музыкальность, округленность стиха, его благозвучность, непринужденность, легкость, точность выражений, картинность, сила.

 

Правда, что и в то время я сказал Льву Пушкину, что желанье брата его быть табаком, чтоб его внюхнула в себя красавица, нюхающая табак,— для меня такое желаниэ странно. Пушкин говорит красавице:

Ты любишь обонять не утренний цветок, А вредную траву зелену, Искусством превращенну В пушистый порошок.

потом заключает:

Ах, если б, превращенный в прах, И в табакерке в заточены!

Я в переты нежные твои попасться мог, Тогда б в сердечном восхищеньи Рассыпался на грудь.

Наконец:

Ах!., отчего я не ... табак?

 

И в то время я говорил, что табак, прежде нежели б в сердечном восхищенье успел рассыпаться на грудь, попался бы в нос красавицы, по крайней мере большая часть его попалась бы туда, а в носу и у красавиц — гадость. Левин сердился: не знаю, пересказал ли он брату своему об этих замечаниях, но сам, вероятно, лучше моего чувствовал, что стихи плоховаты.

 

«Осгар», «Евлега» — напоминают Оссиана в баур-лормиановском переводе. «Застольная песня», «Погреб» — напоминают Пирона. Короче: до 1817 года еще не взял талант Пушкина прямого направления, еще не основался ни на чем постоянном, но Пушкин стал уже знаменитостью, любимцем народа. Уже в народе пели:

 

Вчера за чашей пуншевою...

Да и как не любоваться такими стихами:

Слеза повисла на реснице И канула в бокал.

Увы, одной слезы довольно,

Чтоб отравить бокал.

 

Где у военных, в кондитерских, в ресторациях, а иногда и на раздушенном туалете дамском не находили мы списка пьесы «Усы»:

Румяны щеки пожелтеют, И черны кудри поредеют, И старость выщиплет усы.

Помню, как мне нравилось его послание к Жуковскому, начинающееся словали: «Благослови, поэт!» В нем он говорит о Карамзине:

Сокрытого в веках священный судия,

Страж верный прошлых лет, наперсник, муж любимый 16

И бледной зависти предмет неколебимый.

Ломоносова называет:

Веселье россиян, полунощное диво.

Хвалится приветом Дмитриева:

И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил

 

Здесь любовь Пушкина к нашим великим поэтам заставляла меня всем сердцем прилепиться к самому Пушкину. Правда, что после он не сказал бы:

И Дмигрее слабый дар...—

тем более что очень легко было управиться с фамилиею Ивана Ивановича:

И Дмитриев мой дар...

 

Когда же я приехал в Петербург, тогда уже ода «Вольность» гремела повсюду; кто не повторял:

И на обломках самовластья напишут наши имена!

 

Вскоре начали появляться «Кинжал», «Деревня», святочные вирши, эпиграммы, потом отрывки из восхитительной поэмы «Руслана и Людмилы», а там неподражаемые мелкие стихотворения, и к 1820 году Пушкин стал знаменитостью окончательно. Везде повторялись, списывались его стихи. Не могущие пройти цензуру были у всех в копиях и в устах. Только и слышно было: «Читали ли вы новую пьесу Пушкина?» Будуары, Марьина роща, общая застольная в ресторации, место свидания к любовницею, плац в ожидании генерала, приехавшего делать смотр,—- везде раздавались стихи Пушкина. Журналы, где он их помещал, расходились до последнего экземпляра. Наконец ему платили по золотому от стиха, и нередко он проигрывал в штосс свои строки, как чистые деньги.

 

Прибавим к этому его пылкий, довольно необузданный, но благородный, любящий нрав; его находчивость, остроумие, безбоязненность. Он был сам поэзия.

 

Впрочем, иные из его фарс были и не поэтические. Однажды он побился об заклад, что рано утром в Царском Селе он выйдет перед дворец, станет раком и подымет рубашку. Он был тогда еще лицеистом и выиграл заклад. Несколько часов спустя его зовут к вдовствующей императрице. Она сидела у окна, видела всю проделку, вымыла ему голову порядочно, но никому о том не сказала.

 

Гуляя по саду, он увидел, что царь идет один вдоль по аллее; тотчас он вышел в аллею из-за деревьев и, несколько сгорбясь, согнув локти, сжав кулаки, размахивая руками, пошел за ним вослед, корча его походку. Царь увидел это. «Пушкин!» Дрожа подошел он к царю. «Стань впереди меня. Ну! иди передо мною так, как ты шел».— «Ваше величество!» — «Молчать! Иди как ты шел! Помни, что я в третий раз не привык приказывать». Так прошли они всю аллею. «Теперь ступай своею дорогою, а я пойду своею, мне некогда тобою заниматься».

 

С Натальею Викторовною Кочубей, нынешнею Строгоновою, ему едва не обошлась дороже проделка. Не зная, кто она, он увидел ее в царскосельской аллее, бросился перед нею на колени и начал ее целовать, она кричала, кричала, наконец вырвалась и побежала к фрейлинским квартирам; на беду встретилась с царем, который, увидя ее расстроенную и туалет в беспорядке, спросил о причине. Она рассказала все. Государь решил Пушкина отправить солдатом в Финляндию. Дело дошло до обеих императриц. Они призвали графиню Наталью Викторовну и приказали ей, во что б ни стало, выпросить Пушкину у государя помилование. Долго мучилась графиня с царем. Слезы ее наконец победили.

 

Впоследствии он влюбился в графиню Наталью Викторовну.

Так и мне узнать случилось.

Что за птица Купидон.

Вянет, вянет лето красно,—

были написаны под влиянием ее глаз.

 

Однажды шел он за царем по Невскому проспекту и, указывая на ту сторону, где крепость, приговаривал: «Молодец готовит там квартиру и мне».— «Не отгадал»,— сказал царь, услыша его слова, и продолжал спокойно свою прогулку.

 

Директор Лицея хотел его наказать, он ножом черкнул себя по руке и нанес себе такую глубокую рану, что принуждены были заняться не наказанием, а лечением.

 

Его ждали в театр на балет «Гензи и Тао»; для него товарищи взяли билет; кресло пустое оставалось, он был в Царском. В антракте после 1-го действия входит он. Его спрашивают, чего он опоздал. «Ах, какой там был дивный случай!» — «Что такое?» — «Царский медведь сорвался с цепи, поймал царя и чуть не задушил. Отняли!» — «Что ж с медведем?» — «Что! Разумеется, убили. В России и медведю умному не позволят жить»

 

За святочные вирши, за «Горит без надписи кинжал» и за многие тому подобные стихи и проделки он попался наконец в руки Лаврова. Греч и другие старались скрыть подобные случаи с ними, хотя это старанье было безуспешно, хотя стыд этот был ложный стыд. Кто станет стыдиться подавать жалобу в суд на разбойника, который его высек? Жалоба в суд не может быть принесена на того, у кого есть Лавров и солдаты, надобно принесть эту жалобу, не стыдясь,— публике. Надобно ей растолковать, что каждый отдельно взятый может быть так же оскорблен. Пушкин, так ли рассуждая или просто от шалости, пришпилил надпись на верхнем стекле окна в своей комнате: «Грамота Екатерины о правах дворянства». А под этой вывеской выставил исписанную ж... .

 

Часто ездивши в Псков, он на каждой станции писал четверостишие; одно из этих четверостиший чуть не кончилось дуэлью. Пушкин нашел на станции камер-юнкера графа Хвостова, читающего книгу, по стенам ползало  множество тараканов, вдобавок в дверь влезла свинья Пушкин написал:

В гостиной свиньи, тараканы И камер-юнкер граф Хвостов.

В натуре было действительно так, но это не понравилось Хвостову в стихе. Уж не помню, как их помирили.

 

У Пушкина все вмещалось в стих; одному Ланову он года через два, через три сказал:

Не зли меня, болван болванов! Ты не дождешься, друг мой Ланов, Пощечин от руки моей; Твоя торжественная рожа На бабье гузно так похожа, Что только просит киселей.

 

Эти выходки у него выливались сотнями, тысячами, неожиданно; это были импровизации остроумия, иногда сопровождаемые de facto , телодвижениями.

 

Таков был случай в Николе Морском. Я был в церкве, меня заметила сестра Пушкина Ольга Сергеевна и, кивнув, подозвала меня: «Брат здесь?» — «Здесь». — «Найдите его и расскажите ему, что вот уж с четверть часа меня вот этот старик мучит. Не знаю, чем я ему не понравилась. Он становится передо мною, крестится и, кланяясь, нарочно толкает меня задом; я отойду, он опять станет передо мною и опять то же. Позовите сюда брата». Все это сказано было шепотом. Я отыскал Пушкина, рассказал ему все дело и провел к сестре. Он занял место сестры, согнул колено правой ноги и, чтоб придать ей больше силы, взялся за нее обеими руками повыше ступни. Только что старик нагнулся, кланяясь, как получил такого здорового пинка, что стал на четвереньки. Он хотел объясниться; Пушкин отвечал: «Потише, или вас выведут; в церкве не разговаривают».

 

Другой раз у разъезда в театре какой-то мерзавец нарочно наступил ему на ногу и сказал: «Pardon!»  . Три раза повторил он это. Только что в четвертый раз он то же сделал, как Пушкин предупредил его словом и сказал «Pardon!» в свою очередь. Но это слово у него сопровождалось тычком палки в ступень ноги. Задирщик мерзавец закричал не своим голосом: на конце палки у Пушкина была железная толстая шпилька.

 

Пушкин шикал какой-то актрисе. Сидящий возле него генерал, влюбленный, вероятно, в актрису, генеральски повелительно сказал ему: «Перестаньте!» Пушкин продолжал шикать; генерал взглянул на него пристально и сказал: «Дурак!» — «Послушайте,— отвечал Пушкин,— если б публика не приняла оплеухи за аплодисмент этой дуре, я б вам дал оплеуху». Хохот всеобщий. «Кто вы такой?» — закричало разъяренное превосходительство. «Я — Александр Пушкин»,— кротко улыбаясь, отвечал поэт  .

 

Был у графини Мусиной-Пушкиной бал, куда и Пушкин был приглашен. Загулявшись в Кронштадте, он приехал, когда бал был уже в полном разгаре, и приехал подгулявши. Графиня, знаменитая гордостью, увидя его, громко кликнула: «Monsieur Pouschkine!» Он не услышал. Она повторила громче. Он опять не услышал; она подошла к нему, хлопнула рукой по плечу и громко спросила: «Не двоит ли у вас в глазах?» Едва улыбка общего одобрения явилась на лицах графининых низкопоклонников, как ответ Пушкина огорошил всех: «Нет-с: рябит!» — отвечал поэт. А графиня была рябая после оспы.

 

Я описывал уже его стычки с Кюхельбекером, его прощанье со мною, его отъезд в Бессарабию.

 

Из своих товарищей больше всех он любил Дельвига. Он до смерти остался верен этой дружбе. Смерть Дельвига его глубоко поразила. Тогда все это было так молодо, так бодро, весело, беспечно.

 

У Кюхельбекера я бывал и прежде, когда он квартировал у нас на бельведере, откуда виден был Кронштадт; и после, когда он квартировал в Конюшенной, когда я был уже не школьник, между днями моего выхода из пансиона и моего выезда из Петербурга. Дельвиг, Баратынский,

 

А. Пушкин съезжались к нему по вечерам, и это были превеселые часы. В прелестных стихах и в умных критиках недостатка не было. Чай с московскими сухарями услаждал поэтов, и эти сухари, которые по лавочкам в банках продаются, мне всегда напоминают вечера в Конюшенной у Кюхельбекера. Кроме нас, приезжали к Кюхельбекеру Фед(ор) Ник(олаевич) Глинка, Нащокин — мой соученик, Пущин, Чаадаев и другие лицеисты, которых я мало помню или вовсе не помню, да Михайло Карлович Кюхельбекер, родной брат Вильгельма Карловича, моряк. Около того времени его невеста умерла; Вильг(ельм) Карл(ович) написал к нему на этот счет послание, довольно немецкое, которое мне подарил для альбома на прощанье; оно и теперь в альбоме у меня.

 

Александр Сергеевич Пушкин жил в доме своего отца над Фонтанкою. К нему и прежде выхода моего из пансиона ходил я иногда, тайком ускользнув во время классов пения. В дни моей свободы, т. е. от 1 февраля по 20-е 1820 года, я у него бывал почти ежедневно. Он был болен, никуда не выезжал, обработывал 5-ю песнь «Руслана и Людмилы», дописывал шестую. В это время решено было сослать его в Испанию, где тогда была революция. «Меня венчанный солдат хочет кинуть в омут революции, где, думает он, я шею себе сверну,— говорил мне Пушкин.— Но он крепко ошибется: я сверну шею Фердинанду, научусь по-испански и стану испанцем в душе». Александр Сергеевич ошибся сам: царь изменил намерение и отправил его в Бессарабию. Старик Сергей Львович меня полюбил; он часто к нам приходил и вмешивался в литературные наши толки. Ле- вик с необыкновенным критическим талантом, доходящим до какого-то ясновидения в поэзии, критиковал тирады и отдельные выражения в стихах брата своего, Баратынского, Дельвига, Глинки, Кюхельбекера и моих.

 

Кюхельбекер, которого за ум и ангельскую доброту мы вполне чтили и любили, был наш конек; на водяных его стихах мы часто выезжали. При прощанье с Пушкиным я получил от него в подарок на память несколько пьес в стихах; он вырвал их для меня из своей красной книги. На одной из станций, едучи в Малороссию, опрокинувшись, я часть бумаг потерял; там погибли списки его сочинений, не могущих быть напечатанными. Две пьесы из красной книги, подарок Пушкина, уцелели. Они вклеены мною в альбом.

 

Один из последних моих прощальных визитов в Петербурге был к Пушкину и Кюхельбекеру.

 

  

<<< произведения Пушкина и воспоминания о нём >>>    

 

А Пушкин. Портрет художника Кипренского

А Пушкин

 

Портрет Пушкина с перстнем. Художник Тропинин

Портрет Пушкина с перстнем

 

Последние добавления:


Стихи Некрасова  Финская война  Стихи Есенина  Налоговый кодекс 

 

Болезни желудка  Внешняя политика Ивана 4 Грозного   Гоголь - Мёртвые души

 

Книги по русской истории   Император Пётр Первый