Вся электронная библиотека      Поиск по сайту

 

САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН

Пошехонская старина

 

Пошехонская старина

  


Гнездо

                                  

 

     Детство и молодые годы мои были свидетелями самого разгара  крепостного

права. Оно проникало не только в отношения  между  поместным  дворянством  и

подневольною массою - к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин -  но

и  во  все  вообще  формы  общежития,  одинаково   втягивая   все   сословия

(привилегированные и непривилегированные) в  омут  унизительного  бесправия,

всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою  быть  ежечасно

раздавленным. С недоумением спрашиваешь себя: как могли жить люди,  не  имея

ни  в  настоящем,  ни  в  будущем  иных  воспоминаний  и  перспектив,  кроме

мучительного  бесправия,  бесконечных  терзаний  поруганного  и ниоткуда не

защищенного существования? - и, к удивлению, отвечаешь: однако же  жили!  И,

что еще удивительнее: об руку  с  этим  сплошным  мучительством  шло  и  так

называемое пошехонское "раздолье", к которому и поныне не без  тихой  грусти

обращают свои взоры старички. И крепостное  право,  и  пошехонское  раздолье

были связаны такими неразрывными  узами,  что  когда  рушилось  первое,  то,

вслед за ним, в судорогах покончило свое постыдное существование  и  другое.

И то и другое одновременно заколотили в гроб и снесли  на  погост,  а  какое

иное право и какое иное раздолье выросли на этой общей могиле -  это  вопрос

особый. Говорят, однако ж, что выросло нечто не особенно важное.

     Ибо хотя старая злоба дня и исчезла, но  некоторые  признаки  убеждают,

что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня  и  что,  несмотря  на

изменившиеся  формы  общественных  отношений,  сущность  их   еще   остается

нетронутою. Конечно, свидетели и  современники  старых  порядков  могут,  до

известной степени, и  в  одном  упразднении  форм  усматривать  существенный

прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные  основы  стоят,

по-прежнему, незыблемо,  нелегко  примиряются  с  одним  изменением  форм  и

обнаруживают нетерпение, которое получает тем  более  мучительный  характер,

что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности...

     Местность, в которой я родился и в которой протекло мое  детство,  даже

в захолустной пошехонской  стороне  считалась  захолустьем.  Как  будто  она

самой природой предназначена была для  мистерий  крепостного  права.  Совсем

где-то  в  углу,  среди  болот  и  лесов,   вследствие   чего   жители   ее,

по-простонародному, назывались "заугольниками"  и  "лягушатниками".  Тем  не

меньше, по части помещиков и здесь было людно (селений, в которых  жили  так

называемые экономические крестьяне, почти совсем  не  было).  Исстари  более

сильные люди захватывали местности по берегам больших рек,  куда  их  влекла

ценность угодий: лесов, лугов и проч. Мелкая сошка забивалась в  глушь,  где

природа представляла, относительно, очень мало льгот, но зато  никакой  глаз

туда не заглядывал, и, следовательно, крепостные мистерии могли  совершаться

вполне  беспрепятственно.  Мужицкая  спина  с  избытком   вознаграждала   за

отсутствие ценных угодий. Во все стороны от нашей  усадьбы  было  разбросано

достаточное количество дворянских гнезд, и в некоторых  из  них,  отдельными

подгнездками, ютилось по нескольку помещичьих  семей.  Это  были  семьи,  по

преимуществу захудалые, и потому около них замечалось  особенное  крепостное

оживление. Часто четыре-пять мелкопоместных усадьб  стояли  обок  или  через

дорогу;  поэтому  круговое  посещение  соседей  соседями   вошло   почти   в

ежедневный обиход. Появилось раздолье, хлебосольство, веселая жизнь.  Каждый

день где-нибудь гости, а где гости - там вино, песни, угощенье. На  все  это

требовались  ежели   не   деньги,   то   даровой   припас.   Поэтому,   ради

удовлетворения целям раздолья, неустанно выжимался последний  мужицкий  сок,

и мужики,  разумеется,  не  сидели  сложа  руки,  а  кишели  как  муравьи  в

окрестных полях. Вследствие этого оживлялся и сельский пейзаж.

     Равнина, покрытая хвойным лесом и  болотами,  -  таков  был  общий  вид

нашего     захолустья.     Всякий     сколько-нибудь      предусмотрительный

помещик-абориген  захватил  столько  земли,  что  не  в  состоянии  был   ее

обработать,  несмотря  на  крайнюю  растяжимость  крепостного  труда.   Леса

горели, гнили на корню  и  загромождались  валежником  и  буреломом;  болота

заражали окрестность миазмами, дороги не просыхали в  самые  сильные  летние

жары;  деревни  ютились  около  самых   помещичьих   усадьб,   а   особняком

проскакивали редко на расстоянии пяти-шести  верст  друг  от  друга.  Только

около мелких усадьб прорывались светленькие прогалины, только тут всю  землю

старались  обработать  под  пашню  и   луга.   Зато   непосильною   барщиной

мелкопоместный крестьянин до того изнурялся, что  даже;  по  наружному  виду

можно было сразу отличить его в толпе других крестьян. Он был и  испуганнее,

и  тощее,  и  слабосильнее,  и  малорослее.  Одним  словом,  в  общей  массе

измученных  людей  был  самым  измученным.  У  многих  мелкопоместных  мужик

работал на себя только по праздникам, а в будни - в ночное  время.  Так  что

летняя страда этих людей просто-напросто превращалась в сплошную каторгу.

     Леса, как я уже сказал выше, стояли  нетронутыми,  и  лишь  у  немногих

помещиков представляли не  то  чтобы  доходную  статью,  а  скорее  средство

добыть большую сумму  денег  (этот  порядок  вещей,  впрочем,  сохранился  и

доселе). Вблизи от  нашей  усадьбы  было  устроено  два  стеклянных  завода,

которые, в немного лет, бестолку истребили громадную площадь  лесов.  Но  на

болота никто еще не простирал алчной руки, и они тянулись  без  перерыва  на

многие десятки верст. Зимой по ним пролагали дороги, а летом объезжали,  что

удлиняло расстояния почти вдвое. А так как, несмотря  на  объезды,  все-таки

приходилось захватить хоть краешек болота, то  в  таких  местах  настилались

бесконечные мостовники, память о которых не изгладилась во мне и доднесь.  В

самое жаркое лето воздух был насыщен влажными испарениями и наполнен  тучами

насекомых, которые не давали покою ни людям, ни скотине.

     Текучей воды было мало. Только одна река Перла, да и та  не  важная,  и

еще  две  речонки:  Юла  и  Вопля  [Само  собой  разумеется,  названия   эти

вымышленные. (Прим. М.  Е.  Салтыкова-Щедрина.)].  Последние  еле-еле  брели

среди топких болот, по местам образуя стоячие бочаги, а по местам  и  совсем

пропадая под густой пеленой водяной заросли. Там и сям  виднелись  небольшие

озерки, в которых водилась немудреная рыбешка, но к которым в  летнее  время

невозможно было ни подъехать, ни подойти.

     По  вечерам  над  болотами  поднимался  густой   туман,   который   всю

окрестность окутывал сизою клубящеюся пеленой. Однако ж на  вредное  влияние

болотных испарений, в гигиеническом отношении,  никто  не  жаловался,  да  и

вообще, сколько мне помнится, повальные  болезни  в  нашем  краю  составляли

редкое исключение.

     И леса и болота изобиловали птицей  и  зверем,  но  по  части  ружейной

охоты было скудно, и тонкой красной дичи, вроде  вальдшнепов  и  дупелей,  я

положительно  не припомню. Помню только больших  кряковных  уток,  которыми,

от времени до времени, чуть не задаром, оделял  всю  округу  единственный  в

этой местности  ружейный  охотник,  экономический  крестьянин  Лука.  Псовых

охотников (конечно, помещиков), впрочем,  было  достаточно,  и  так  как  от

охоты этого рода очень часто  страдали  озими,  то  они  служили  источником

беспрерывных раздоров и даже тяжб между соседями.

     Помещичьи усадьбы того времени (я говорю о помещиках средней  руки)  не

отличались ни изяществом, ни удобствами. Обыкновенно они устраивались  среди

деревни, чтоб было сподручнее наблюдать за  крестьянами;  сверх  того  место

для постройки выбиралось непременно в лощинке, чтоб было теплее зимой.  Дома

почти у всех были одного типа: одноэтажные, продолговатые, на манер  длинных

комодов; ни стены, ни крыши не красились, окна имели  старинную  форму,  при

которой  нижние  рамы  поднимались  вверх  и  подпирались   подставками.   В

шести-семи  комнатах  такого  четырехугольника,  с  колеблющимися  полами  и

нештукатуренными   стенами,   ютилась   дворянская   семья,   иногда   очень

многочисленная, с целым штатом дворовых людей, преимущественно  девок,  и  с

наезжавшими, от времени до времени, гостями. О парках и садах не  было  и  в

помине;  впереди  дома   раскидывался   крохотный   палисадник,   обсаженный

стрижеными  акациями  и  наполненный,  по  части  цветов,  барскою   спесью,

царскими кудрями и буро-желтыми бураками. Сбоку, поближе к  скотным  дворам,

выкапывался небольшой пруд,  который  служил  скотским  водопоем  и  поражал

своей неопрятностью и вонью. Сзади дома устраивался  незатейливый  огород  с

ягодными  кустами  и  наиболее  ценными  овощами:  репой,  русскими  бобами,

сахарным горохом  и  проч.,  которые,  еще  на  моей  памяти,  подавались  в

небогатых домах после обеда в виде десерта. Разумеется,  у  помещиков  более

зажиточных (между прочим, и у нас) усадьбы были обширнее, но общий  тип  для

всех существовал один и тот же. Не о красоте, не о  комфорте  и  даже  не  о

просторе тогда думали, а о том, чтоб иметь теплый угол и в  нем  достаточную

степень сытости.

     Только одна усадьба  сохранилась  в  моей  памяти,  как  исключение  из

общего правила. Она стояла на высоком  берегу  реки  Перлы,  и  из  большого

каменного господского дома, утопавшего в зелени обширного парка,  открывался

единственный в нашем захолустье красивый вид на поёмные луга  и  на  дальние

села. Владелец этой усадьбы (называлась она, как и следует,  "Отрадой")  был

выродившийся и совсем расслабленный представитель старинного барского  рода,

который по зимам жил в Москве, а на лето приезжал в усадьбу, но  с  соседями

не якшался (таково уж исконное свойство пошехонского дворянства, что  бедный

дворянин  от  богатого  никогда  ничего  не  видит,  кроме  пренебрежения  и

притеснения). Об отраднинских цветниках, оранжереях и прочей роскоши  ходили

между обитателями нашего захолустья почти фантастические рассказы.

     Были  там  пруды  с  каскадами,  гротами  и  чугунными  мостами,   были

беседки с гипсовыми  статуями,  был  конский  завод  с  манежем  и  обширным

обгороженным кругом, на котором происходили скачки и бега, был  свой  театр,

оркестр, певчие. И всем этим выродившийся аристократ пользовался сам-друг  с

второстепенной французской актрисой,  Селиной  Архиповной  Бульмиш,  которая

особенных  талантов  по  драматической  части   не   предъявила"   но   зато

безошибочно могла отличить la grande cochonnerie от  la  petite  cochonnerie

[большой разврат от  маленького.].  Сам-друг  с  него,  он  слушал  домашнюю

музыку, созерцал лошадиную  случку,  наслаждался  конскими  ристалищами,  ел

фрукты и нюхал цветы. С течением времени он женился на Селине, и, по  смерти

его, имение перешло к ней.

 

 

     Не знаю, жива ли она теперь, но после  смерти  мужа  она  долгое  время

каждое лето появлялась в Отраде, в сопровождении француза с крутыми  бедрами

и дугообразными, словно писанными бровями. Жила  она,  как  и  при  покойном

муже, изолированно, с соседями не знакомилась и  преимущественно  занималась

тем, что придумывала вместе с крутобедрым французом какую-нибудь новую  еду,

которую они и проглатывали  с  глазу  на  глаз.  Но  и  ее,  и  крутобедрого

француза крестьяне  любили  за  то,  что  они  вели  себя  по-дворянски.  Не

шильничали, сами по грибы в лес не ходили, а другим собирать в  своих  лесах

не препятствовали. И  на  деньги  были  чивы,  за  все  платили  без  торга;

принесут им лукошко  ягод  или  грибов,  спросят  двугривенный  -  слова  не

скажут, отдадут, точно двугривенный и не деньги. А девке так и ленту,  сверх

того, подарят. И когда объявлено было  крестьянское  освобождение,  то  и  с

уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без  жалоб,  без  гвалта,

без судоговорении: что следует, отдала, да и себя не обидела. Дворовых  тоже

не забыла: молодых распустила, не выжидая срока, старикам - выстроила  избы,

отвела огороды и назначила пенсию.

     В сентябре, с отъездом господ, соседние помещики наезжали  в  Отраду  и

за ничтожную  мзду  садовнику  и  его  подручным  запасались  там  семенами,

корнями  и  прививками.  Таким  образом  появились  в  нашем  уезде   первые

георгины, шток-розы и проч., а матушка даже некоторые куртины в  нашем  саду

распланировала на манер отраднинских.

 

     Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно  прожил

до  десятилетнего  возраста  (называлась  она  "Малиновец"),  то   она,   не

отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла  некоторые  претензии

на то и другое. Господский дом  был  трехэтажный  (третьим  этажом  считался

большой мезонин), просторный и теплый. В нижнем этаже, каменном,  помещались

мастерские,  кладовые  и  некоторые  Дворовые  семьи;  остальные  два  этажа

занимала господская семья и  комнатная  прислуга,  которой  было  множество.

Кроме того,  было  несколько  флигелей,  в  которых  помещались  застольная,

приказчик, ключник, кучера, садовники и другая прислуга, которая в  горницах

не служила. При доме был разбит большой сад,  вдоль  и  поперек  разделенный

дорожками на равные  куртинки, в которых  были  насажены  вишневые  деревья.

Дорожки  были  окаймлены  кустами  мелкой  сирени  и  цветочными  рабатками,

наполненными большим  количеством  роз,  из  которых  гнали  воду  и  варили

варенье. Так как в то время существовала мода подстригать деревья (мода  эта

проникла  в   Пошехонье...  из  Версаля!),  то  тени   в   саду   почти   не

существовало, и Весь он раскинулся на солнечном припеке, так что и гулять  в

нем охоты не было. Еще в большем размере были разведены огороды и  фруктовый

сад с оранжереями, теплицами  и  грунтовыми  сараями.  Обилие  фруктов  и  в

особенности  ягод  было  такое,  что  с  конца  июня  до  половины   августа

господский дом положительно превращался в  фабрику,  в  которой  с  утра  до

вечера производилась ягодная эксплуатация.  Даже  в  парадных  комнатах  все

столы были нагружены ворохами ягод, вокруг которых  сидели  группами  сенные

девушки, чистили, отбирали ягоду по сортам, и  едва  успевали  справиться  с

одной грудой, как на смену ей появлялась другая.  Нынче  одна  эта  операция

стоила бы больших денег. В это же время в тени громадной  старой  липы,  под

личным  надзором  матушки,  на  разложенных,   в   виде   четырехугольников,

кирпичах, варилось варенье, для которого выбиралась  самая  лучшая  ягода  и

самый крупный фрукт. Остальное утилизировалось для наливок,  настоек,  водиц

и проч. Замечательно, что в  свежем  виде  ягоды  и  фрукты  даже  господами

употреблялись умеренно, как будто опасались, что вот-вот  недостанет  впрок.

А "хамкам" и совсем ничего не давали (я помню, как матушка  беспокоилась  во

время сбора ягод, что вот-вот подлянки ее  объедят);  разве  уж  когда,  что

называется, ягод обору нет, но  и  тут  непременно  дождутся,  что  она,  от

долговременного стояния на погребе, начнет плесневеть. Эта  масса  лакомства

привлекала в комнаты такие  несметные  полчища  мух,  что  они  положительно

отравляли существование.

     Для чего требовалась такая масса заготовок - этого  я  никогда  не  мог

понять. Можно назвать это явление  особым  термином:  "алчностью  будущего".

Благодаря ей, хоть целая  гора  съедобного  материала  лежит  перед  глазами

человека, а все ему кажется мало. Утроба человеческая ограниченна, а  жадное

воображение приписывает ей размеры несокрушимые, и в то же время рисуются  в

будущем грозные перспективы. В самом расходовании заготовленных припасов,  в

течение года, наблюдалась  экономия,  почти  скупость.  Думалось,  что  хотя

"час" еще и не  наступил,  но  непременно  наступит,  и  тогда  разверзнется

таинственная прорва, в которую придется валить, валить и валить. От  времени

до времени производилась ревизия погребов и кладовых, и  всегда  оказывалось

порченного запаса почти наполовину. Но даже и это не убеждало: жаль  было  и

испорченного. Его подваривали, подправляли, и  только  уже  совсем  негодное

решались отдать в застольную,  где,  после  такой  подачки,  несколько  дней

сряду  "валялись животами". Строгое было время, хотя нельзя  сказать,  чтобы

особенно умное.

     И вот, когда все было наварено, насолено, настояно и наквашено,  когда,

вдобавок к летнему запасу, присоединялся  запас  мороженой  домашней  птицы,

когда болота застывали и  устанавливался  санный  путь  -  тогда  начиналось

пошехонское раздолье, то раздолье, о котором нынче знают  только  по  устным

преданиям и рассказам.

     К  этому  предмету  я  возвращусь  впоследствии,  а  теперь  познакомлю

читателя с первыми  шагами  моими  на  жизненном  пути  и  той  обстановкой,

которая делала из нашего дома нечто типичное.  Думаю,  что  многие  из  моих

сверстников, вышедших из рядов оседлого дворянства (в отличие от  дворянства

служебного,  кочующего)  и  видевших  описываемые  времена,  найдут  в  моем

рассказе черты и образы, от которых  на  них  повеет  чем-то  знакомым.  Ибо

общий уклад пошехонской Дворянской  жизни  был  везде  одинаков,  и  разницу

обусловливали лишь некоторые частные  особенности,  зависевшие  от  интимных

качеств тех или других личностей. Но и тут  главное  отличие  заключалось  в

том, что одни жили "в свое удовольствие", то есть слаще ели, буйнее  пили  и

проводили время в безусловной праздности; другие, напротив,  сжимались,  ели

с  осторожностью,  усчитывали  себя,  ухичивали,  скопидомствовали.   Первые

обыкновенно  страдали  тоской  по   предводительстве,   достигнув   которого

разорялись в прах; вторые держались  в  стороне  от  почестей,  подстерегали

разорявшихся,  издалека  опутывая  их,  и,  при  помощи   темных   оборотов,

оказывались, в конце  концов,  людьми  не  только  состоятельными,  но  даже

богатыми.

  

<<< Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин   Следующая глава «Пошехонской старины» >>>