Вся библиотека >>>

Рассказы Тургенева >>>

 


Ермолай и мельничиха

Русская классическая литература

Иван Сергеевич

Тургенев


 

Записки охотника

 

 

Ермолай и мельничиха

 

 

     Вечером мы  с  охотником Ермолаем отправились на  "тягу"...  Но,  может

быть, не все мои читатели знают, что такое тяга. Слушайте же, господа.

     За четверть часа до захождения солнца,  весной,  вы входите в  рощу,  с

ружьем,  без  собаки.  Вы  отыскиваете себе  место  где-нибудь подле опушки,

оглядываетесь,  осматриваете пистон,  перемигиваетесь с товарищем.  Четверть

часа прошло.  Солнце село,  но в  лесу еще светло;  воздух чист и прозрачен;

птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда... Вы

ждете.  Внутренность  леса  постепенно  темнеет;  алый  свет  вечерней  зари

медленно скользит по корням и стволам деревьев, поднимается все выше и выше,

переходит от  нижних,  почти  еще  голых,  веток к  неподвижным,  засыпающим

верхушкам...  Вот и самые верхушки потускнели;  румяное небо синеет.  Лесной

запах усиливается, слегка повеяло теплой сыростью; влетевший ветер около вас

замирает.  Птицы засыпают -  не все вдруг - по породам; вот затихли зяблики,

через несколько мгновений малиновки,  за ними овсянки.  В лесу все темней да

темней.  Деревья сливаются в  большие чернеющие массы;  на  синем небе робко

выступают первые звездочки.  Все  птицы спят.  Горихвостки,  маленькие дятлы

одни еще сонливо посвистывают...  Вот и  они умолкли.  Еще раз прозвенел над

вами  звонкий  голос  пеночки;  где-то  печально прокричала иволга,  соловей

щелкнул в  первый раз.  Сердце ваше томится ожиданьем,  и  вдруг -  но  одни

охотники поймут  меня,  -  вдруг  в  глубокой тишине  раздается особого рода

карканье и  шипенье,  слышится мерный взмах проворных крыл,  -  и вальдшнеп,

красиво  наклонив свой  длинный нос,  плавно  вылетает из-за  темной  березы

навстречу вашему выстрелу.

     Вот что значит "стоять на тяге".

     Итак, мы с Ермолаем отправились на тягу; но извините, господа: я должен

вас сперва познакомить с Ермолаем.

     Вообразите себе человека лет сорока пяти, высокого, худого, с длинным и

тонким носом, узким лбом, серыми глазками, взъерошенными волосами и широкими

насмешливыми губами.  Этот человек ходил в зиму и лето в желтоватом нанковом

кафтане немецкого покроя,  но подпоясывался кушаком;  носил синие шаровары и

шапку со смушками,  подаренную ему, в веселый час, разорившимся помещиком. К

кушаку привязывались два мешка,  один спереди,  искусно перекрученный на две

половины, для пороху и для дроби, другой сзади - для дичи; хлопки же Ермолай

доставал из собственной,  по-видимому неистощимой, шапки. Он бы легко мог на

деньги, вырученные им за проданную дичь, купить себе патронташ и суму, но ни

разу  даже  не  подумал о  подобной покупке и  продолжал заряжать свое ружье

по-прежнему,  возбуждая изумление зрителей искусством,  с  каким он  избегал

опасности  просыпать  или  смешать  дробь  и   порох.   Ружье  у  него  было

одноствольное,  с  кремнем,  одаренное  притом  скверной  привычкой  жестоко

"отдавать",  отчего у  Ермолая правая щека всегда была пухлее левой.  Как он

попадал из этого ружья - и хитрому человеку не придумать, но попадал. Была у

него  и  легавая  собака,  по  прозванью Валетка,  преудивительное созданье.

Ермолай никогда ее не кормил. "Стану я пса кормить, - рассуждал он, - притом

пес -  животное умное,  сам найдет себе пропитанье".  И действительно:  хотя

Валетка  поражал даже  равнодушного прохожего своей  чрезмерной худобой,  но

жил,  и долго жил;  даже, несмотря на свое бедственное положенье, ни разу не

пропадал и не изъявлял желанья покинуть своего хозяина.  Раз как-то,  в юные

годы,  он отлучился на два дня, увлеченный любовью; но эта дурь скоро с него

соскочила.   Замечательнейшим  свойством  Балетки  было   его   непостижимое

равнодушие ко всему на свете...  Если б речь шла не о собаке, я бы употребил

слово:  разочарованность.  Он  обыкновенно сидел,  подвернувши под себя свой

куцый  хвост,  хмурился,  вздрагивал по  временам  и  никогда  не  улыбался.

(Известно,  что  собаки  имеют  способность улыбаться,  и  даже  очень  мило

улыбаться.) Он был крайне безобразен, и ни один праздный дворовый человек не

упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эта насмешки и

даже  удары  Валетка  переносил  с  удивительным  хладнокровием.   Особенное

удовольствие доставлял он  поварам,  которые тотчас отрывались от  дела и  с

криком  и  бранью  пускались  за  ним  в  погоню,  когда  он,  по  слабости,

свойственной  не   одним   собакам,   просовывал  свое   голодное   рыло   в

полурастворенную дверь соблазнительно теплой и  благовонной кухни.  На охоте

он отличался неутомимостью и чутье имел порядочное; но если случайно догонял

подраненного зайца,  то уж и  съедал его с наслажденьем всего,  до последней

косточки,  где-нибудь в прохладной тени,  под зеленым кустом, в почтительном

отдалении от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах.

     Ермолай принадлежал одному из моих соседей, помещику старинного покроя.

Помещики  старинного покроя  не  любят  "куликов" и  придерживаются домашней

живности.  Разве только в необыкновенных случаях,  как-то:  во дни рождений,

именин  и  выборов,  повара  старинных  помещиков приступают к  изготовлению

долгоносых птиц и,  войдя в азарт,  свойственный русскому человеку, когда он

сам  хорошенько не  знает,  что  делает,  придумывают к  ним  такие мудреные

приправы,  что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают

поданные яства,  но  отведать их  никак не решаются.  Ермолаю было приказано

доставлять на господскую кухню раз в месяц пары две тетеревей и куропаток, а

в прочем позволялось ему жить где хочет и чем хочет. От него отказались, как

от человека ни на какую работу не годного -  "лядащего", как говорится у нас

в Орле.  Пороху и дроби,  разумеется,  ему не выдавали,  следуя точно тем же

правилам,  в  силу которых и он не кормил своей собаки.  Ермолай был человек

престранного рода:  беззаботен,  как  птица,  довольно говорлив,  рассеян  и

неловок с виду;  сильно любил выпить,  не уживался на месте,  на ходу шмыгал

ногами и переваливался с боку на бок - и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал

верст шестьдесят в  сутки.  Он подвергался самым разнообразным приключениям:

ночевал в  болотах,  на  деревьях,  на крышах,  под мостами,  сиживал не раз

взаперти на чердаках,  в  погребах и сараях,  лишался ружья,  собаки,  самых

необходимых одеяний,  бывал бит сильно и долго - и все-таки, через несколько

времени, возвращался домой одетый, с ружьем и с собакой. Нельзя было назвать

его человеком веселым,  хотя он  почти всегда находился в  довольно изрядном

расположении духа;  он  вообще смотрел чудаком.  Ермолай любил  покалякать с

хорошим человеком,  особенно за чаркой,  но и то недолго: встанет, бывало, и

пойдет.  "Да куда ты, черт, идешь? Ночь на дворе". - "А в Чаплино". - "Да на

что тебе тащиться в  Чаплино,  за десять верст?" -  "А там у Софрона-мужичка

переночевать".  -  "Да ночуй здесь".  - "Нет уж, нельзя". И пойдет Ермолай с

своим Валеткой в  темную ночь,  через кусты да водомоины,  а  мужичок Софрон

его,  пожалуй,  к  себе на  двор не пустит,  да еще,  чего доброго,  шею ему

намнет:  не  беспокой-де  честных людей.  Зато  никто  не  мог  сравниться с

Ермолаем в  искусстве ловить весной,  в полую воду,  рыбу,  доставать руками

раков, отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов,

добывать соловьев с "дешевой дудкой", с "кукушкиным перелетом"...* Одного он

не умел:  дрессировать собак;  терпенья недоставало.  Была у него и жена. Он

ходил к  ней раз в  неделю.  Жила она в дрянной,  полуразвалившейся избенке,

перебивалась кое-как и  кое-чем,  никогда не  знала накануне,  будет ли сыта

завтра,  и  вообще  терпела  участь  горькую.  Ермолай,  этот  беззаботный и

добродушный человек,  обходился с  ней жестко и грубо,  принимал у себя дома

грозный и  суровый вид,  -  и  бедная его  жена не  знала,  чем угодить ему,

трепетала  от  его  взгляда,  на  последнюю  копейку  покупала  ему  вина  и

подобострастно  покрывала  его  своим  тулупом,   когда  он,   величественно

развалясь на  печи,  засыпал богатырским сном.  Мне самому не  раз случалось

подмечать в  нем  невольные проявления какой-то  угрюмой свирепости:  мне не

нравилось выражение его лица,  когда он  прикусывал подстреленную птицу.  Но

Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на чужой стороне превращался

опять в  "Ермолку",  как его прозвали на сто верст кругом и  как он сам себя

называл подчас. Последний дворовый человек чувствовал свое превосходство над

этим бродягой - и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а

мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его,  как зайца в поле,  но

потом отпускали с  Богом и,  раз узнавши чудака,  уже не  трогали его,  даже

давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры...  Этого-то человека я взял к

себе в  охотники,  и с ним-то я отправился на тягу в большую березовую рощу,

на берегу Исты.

     ______________

     *  Охотникам до соловьев эти названья знакомы:  ими обозначаются лучшие

"колена" в соловьином пенье. (Прим. И.С.Тургенева.)

 

     У  многих  русских рек,  наподобие Волги,  один  берег  горный,  другой

луговой;  у  Исты тоже.  Эта  небольшая речка вьется чрезвычайно прихотливо,

ползет змеей,  ни на полверсты не течет прямо,  и  в  ином месте,  с  высоты

крутого  холма,   видна  верст  на  десять  с  своими  плотинами,   прудами,

мельницами,  огородами,  окруженными ракитником я  гусиными стадами.  Рыбы в

Исте  бездна,  особливо голавлей (мужики  достают их  в  жар  из-под  кустов

руками).   Маленькие   кулички-песочники  со   свистом   перелетывают  вдоль

каменистых берегов,  испещренных холодными и  светлыми ключами;  дикие  утки

выплывают на середину прудов и осторожно озираются;  цапли торчат в тени,  в

заливах,  под  обрывами...  Мы  стояли на  тяге около часу,  убили две  пары

вальдшнепов и,  желая  до  восхода солнца опять  попытать нашего счастия (на

тягу можно также ходить поутру), решились переночевать в ближайшей мельнице.

Мы вышли из рощи,  спустились с холма. Река катила темно-синие волны; воздух

густел,  отягченный ночной влагой.  Мы постучались в ворота. Собаки залились

на дворе.  "Кто тут?" -  раздался сиплый и заспанный голос. "Охотники: пусти

переночевать". Ответа не было. "Мы заплатим". - "Пойду скажу хозяину... Цыц,

проклятые!.. Эк на вас погибели нет!" Мы слышали, как работник вошел в избу;

он скоро вернулся к воротам.  "Нет, - говорит, - хозяин не велит пускать", -

"Отчего не  велит?"  -  "Да  боится;  вы  охотники:  чего доброго,  мельницу

зажжете;  вишь,  у вас снаряды какие". - "Да что за вздор!" - "У нас и так в

запрошлом году мельница сгорела: прасолы переночевали, да, знать, как-нибудь

и  подожгли".  -  "Да как же,  брат,  не ночевать же нам на дворе!"  -  "Как

знаете..." Он ушел, стуча сапогами...

     Ермолай  посулил ему  разных  неприятностей.  "Пойдемте в  деревню",  -

произнесен наконец со  вздохом.  Но  до  деревни были версты две...  "Ночуем

здесь,  -  сказал я,  -  на дворе ночь теплая;  мельник за деньги нам вышлет

соломы".  Ермолай беспрекословно согласился.  Мы опять стали стучаться.  "Да

что вам надобно?  -  раздался снова голос работника,  - сказано, нельзя". Мы

растолковали ему,  чего  мы  хотели.  Он  пошел посоветоваться с  хозяином и

вместе  с  ним  вернулся.  Калитка  заскрипела.  Появился  мельник,  человек

высокого  роста,  с  жирным  лицом,  бычачьим затылком,  круглым  и  большим

животом.  Он  согласился на  мое  предложение.  Во  ста  шагах  от  мельницы

находился маленький,  со  всех  сторон открытый,  навес.  Нам  принесли туда

соломы,  сена;  работник на  траве подле реки наставил самовар и,  присев на

корточки, начал усердно дуть в трубу... Уголья, вспыхивая, ярко освещали его

молодое  лицо.  Мельник  побежал  будить  жену,  предложил мне  сам  наконец

переночевать в избе; но я предпочел остаться на открытом воздухе. Мельничиха

принесла нам молока,  яиц,  картофелю,  хлеба.  Скоро закипел самовар,  и мы

принялись пить чай.  С реки поднимались пары,  ветру не было; кругом кричали

коростели;  около мельничных колес раздавались слабые звуки: то капли падали

с лопат, сочилась вода сквозь засовы плотины. Мы разложили небольшой огонек.

Пока Ермолай жарил в золе картофель,  я успел задремать... Легкий сдержанный

шепот разбудил меня.  Я  поднял голову:  перед огнем,  на опрокинутой кадке,

сидела мельничиха и  разговаривала с  моим охотником.  Я  уже прежде,  по ее

платью,  телодвижениям и выговору,  узнал в ней дворовую женщину - не бабу и

не мещанку;  но только теперь я  рассмотрел хорошенько ее черты.  Ей было на

вид  лет  тридцать;   худое  и   бледное  лицо  еще  хранило  следы  красоты

замечательной;  особенно понравились мне  глаза,  большие  и  грустные.  Она

оперла локти на колени, положила лицо на руки. Ермолай сидел ко мне спиною и

подкладывая щепки в огонь.

     - В Желтухиной опять падеж,  -  говорила мельничиха, - у отца Ивана обе

коровы свалились... Господи помилуй!

     - А что ваши свиньи? - спросил, помолчав, Ермолай.

     - Живут.

     - Хоть бы поросеночка мне подарили.

     Мельничиха помолчала, потом вздохнула.

     - С кем вы это? - спросила она.

     - С барином - с костомаровским.

     Ермолай бросил несколько еловых веток  на  огонь;  ветки  тотчас дружно

затрещали, густой белый дым повалил ему прямо в лицо.

     - Чего твой муж нас в избу не пустил?

     - Боится.

     - Вишь,  толстый брюхач...  Голубушка,  Арина  Тимофеевна,  вынеси  мне

стаканчик винца!

     Мельничиха встала и исчезла во мраке. Ермолай запел вполголоса:

 

                        Как к любезной я ходил,

                        Все сапожки обносил...

 

     Арина вернулась с  небольшим графинчиком и стаканом.  Ермолай привстал,

перекрестился и выпил духом. "Люблю!" - прибавил он.

     Мельничиха опять присела на кадку.

     - А что, Арина Тимофеевна, чай, все хвораешь?

     - Хвораю.

     - Что так?

     - Кашель по ночам мучит.

     - Барин-то,  кажется,  заснул,  -  промолвил Ермолай  после  небольшого

молчания. - Ты к лекарю не ходи, Арина: хуже будет.

     - Я и то не хожу.

     - А ко мне зайди погостить.

     Арина потупила голову.

     - Я свою-то,  жену-то,  прогоню на тот случай, - продолжал Ермолай... -

Право-ся.

     - Вы  бы лучше барина разбудили,  Ермолай Петрович:  видите,  картофель

испекся.

     - А пусть дрыхнет,  - равнодушно заметил мой верный слуга, - набегался,

так и спит.

     Я заворочался на сене. Ермолай встал и подошел ко мне.

     - Картофель готов-с, извольте кушать.

     Я  вышел из-под навеса;  мельничиха поднялась с кадки и хотела уйти.  Я

заговорил с нею.

     - Давно вы эту мельницу сняли?

     - Второй год пошел с Троицына дня.

     - А твой муж откуда?

     Арина не расслушала моего вопроса.

     - Откелева твой муж? - повторил Ермолай, возвыся голос.

     - Из Белева. Он белевский мещанин.

     - А ты тоже из Белева?

     - Нет, я господская... была господская.

     - Чья?

     - Зверкова господина. Теперь я вольная.

     - Какого Зверкова?

     - Александра Силыча.

     - Не была ли ты у его жены горничной?

     - А вы почему знаете? Была.

     Я с удвоенным любопытством и участием посмотрел на Арину.

     - Я твоего барина знаю, - продолжал я.

     - Знаете? - отвечала она вполголоса - и потупилась.

     Надобно сказать читателю, почему я с таким участьем посмотрел на Арину.

Во  время моего пребывания в  Петербурге я  случайным образом познакомился с

г-м  Зверковым.  Он занимал довольно важное место,  слыл человеком знающим и

дельным.  У  него  была жена,  пухлая,  чувствительная,  слезливая и  злая -

дюжинное и тяжелое созданье; был и сынок, настоящий барчонок, избалованный и

глупый.  Наружность самого г.  Зверкова мало располагала в  его  пользу:  из

широкого,  почти  четвероугольного лица  лукаво  выглядывали мышиные глазки,

торчал нос,  большой и острый,  с открытыми ноздрями; стриженые седые волосы

поднимались  щетиной  над   морщинистым  лбом,   тонкие  губы   беспрестанно

шевелились и  приторно улыбались.  Г-н  Зверков стоял обыкновенно растопырив

ножки и заложив толстые ручки в карманы. Раз как-то пришлось мне ехать с ним

вдвоем в карете за город. Мы разговорились. Как человек опытный, дельный, г.

Зверков  начал  наставлять меня  на  "путь  истины".  -  Позвольте  мне  вам

заметить,  -  пропищал он наконец, - вы все, молодые люди, судите и толкуете

обо  всех вещах наобум;  вы  мало знаете собственное свое отечество;  Россия

вам,  господа,  незнакома,  вот что!.. Вы все только немецкие книги читаете.

Вот,  например,  вы мне говорите теперь и то,  и то насчет того, ну, то есть

насчет дворовых людей...  Хорошо,  я не спорю,  все это хорошо;  но вы их не

знаете,  не  знаете,  что это за  народ.  (Г-н  Зверков громко высморкался и

понюхал табаку.)  Позвольте мне  вам  рассказать,  например,  один маленький

анекдотец:  вас это может заинтересовать.  (Г-н Зверков откашлялся.) Вы ведь

знаете,  что  у  меня  за  жена;  кажется,  женщину добрее ее  найти трудно,

согласитесь сами.  Горничным ее  девушкам не  житье,  -  просто  рай  воочию

совершается...  Но моя жена положило себе за правило:  замужних горничных не

держать.  Оно и точно не годится:  пойдут дети,  то,  се,  -  ну,  где ж тут

горничной присмотреть за барыней как следует, наблюдать за ее привычками: ей

уж не до того,  у  ней уж не то на уме.  Надо по человечеству судить.  Вот-с

проезжаем мы раз через нашу деревню, лет тому будет - как бы вам сказать, не

солгать,   -   лет   пятнадцать.   Смотрим,   у   старосты  девочка,   дочь,

прехорошенькая;  такое даже,  знаете, подобострастное что-то в манерах. Жена

моя и говорит мне:  "Коко, - то есть, вы понимаете, она меня так называет, -

возьмем эту  девочку в  Петербург;  она  мне нравится,  Коко..."  Я  говорю:

"Возьмем,  с удовольствием".  Староста,  разумеется,  нам в ноги;  он такого

счастья,  вы понимаете,  и ожидать не мог... Ну, девочка, конечно, поплакала

сдуру.  Оно  действительно  жутко  сначала:  родительский  дом...  вообще...

удивительного тут  ничего нет.  Однако она скоро к  нам привыкла;  сперва ее

отдали в девичью;  учили ее,  конечно. Что ж вы думаете?.. Девочка оказывает

удивительные успехи;  жена  моя  просто к  ней  пристращивается,  жалует ее,

наконец,  помимо других, в горничные к своей особе... замечайте!.. И надобно

было отдать ей  справедливость:  не  было еще  такой горничной у  моей жены,

решительно  не  было;   услужлива,  скромна,  послушна  -  просто  все,  что

требуется.  Зато уж и жена ее даже,  признаться,  слишком баловала:  одевала

отлично,  кормила с господского стола,  чаем поила...  ну,  что только можно

себе представить! Вот этак она лет десять у моей жены служила. Вдруг, в одно

прекрасное утро,  вообразите себе,  входит Арина  -  ее  Ариной звали -  без

доклада ко  мне  в  кабинет -  и  бух  мне  в  ноги...  Я  этого,  скажу вам

откровенно,  терпеть  не  могу.  Человек  никогда  не  должен  забывать свое

достоинство, не правда ли? "Чего тебе?" - "Батюшка, Александр Силыч, милости

прошу".  -  "Какой?" -  "Позвольте выйти замуж!" Я, признаюсь вам, изумился.

"Да ты знаешь,  дура, что у барыни другой горничной нету?" - "Я буду служить

барыне по-прежнему".  - "Вздор! вздор! барыня замужних горничных не держит".

- "Маланья на мое место поступить может".  -  "Прошу не рассуждать!" - "Воля

ваша..." Я,  признаюсь,  так и обомлел.  Доложу вам,  я такой человек: ничто

меня  так  не  оскорбляет,  смею  сказать,  так  сильно не  оскорбляет,  как

неблагодарность... Ведь вам говорить нечего - вы знаете, что у меня за жена:

ангел во  плоти,  доброта неизъяснимая...  Кажется,  злодей -  и  тот бы  ее

пожалел.  Я прогнал Арину.  Думаю,  авось опомнится;  не хочется, знаете ли,

верить злу,  черной неблагодарности в  человеке.  Что ж  вы  думаете?  Через

полгода опять она изволит жаловать ко  мне с  тою же самою просьбой.  Тут я,

признаюсь,  ее с сердцем прогнал и погрозил ей,  и сказать жене обещался.  Я

был возмущен...  Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя

приходит ко мне жена,  в слезах, взволнована так, что я даже испугался. "Что

такое случилось?" -  "Арина..." Вы понимаете...  я стыжусь выговорить. "Быть

не может!..  кто же?" -  "Петрушка-лакей". Меня взорвало. Я такой человек...

полумер не  люблю!..  Петрушка...  не  виноват.  Наказать его можно,  но он,

по-моему, не виноват. Арина... ну, что ж, ну, ну, что ж тут еще говорить? Я,

разумеется,  тотчас же  приказал ее остричь,  одеть в  затрапез и  сослать в

деревню.  Жена  моя  лишилась отличной горничной,  но  делать  было  нечего:

беспорядок в  доме  терпеть,  однако же,  нельзя.  Больной член лучше отсечь

разом...  Ну,  ну, теперь посудите сами, - ну, ведь вы знаете мою жену, ведь

это,  это,  это... наконец, ангел!.. Ведь она привязалась к Арине, - и Арина

это знала и не постыдилась... А? нет, скажите... а? Да что тут толковать! Во

всяком  случае,  делать  было  нечего.  Меня  же,  собственно меня,  надолго

огорчила,  обидела неблагодарность этой девушки.  Что ни говорите... сердца,

чувства - в этих людях не ищите! Как волка ни корми, он все в лес смотрит...

Вперед наука! Но я желал только доказать вам...

     И г. Зверков, не докончив речи, отворотил голову и завернулся плотнее в

свой плащ, мужественно подавляя невольное волнение.

     Читатель теперь,  вероятно,  понимает, почему я с участием посмотрел на

Арину.

     - Давно ты замужем за мельником? - спросил я ее наконец.

     - Два года.

     - Что ж, разве тебе барин позволил?

     - Меня откупили.

     - Кто?

     - Савелий Алексеевич.

     - Кто такой?

     - Муж мой.  (Ермолай улыбнулся про себя.) А разве вам барин говорил обо

мне? - прибавила Арина после небольшого молчанья.

     Я  не  знал,  что отвечать на  ее вопрос.  "Арина!"  -  закричал издали

мельник. Она встала и ушла.

     - Хороший человек ее муж? - спросил я Ермолая.

     - Ништо.

     - А дети у них есть?

     - Был один, да помер.

     - Что ж,  она понравилась мельнику,  что ли?..  Много ли  он за нее дал

выкупу?

     - А  не знаю.  Она грамоте разумеет;  в их деле оно...  того...  хорошо

бывает. Стало быть, понравилась.

     - А ты с ней давно знаком?

     - Давно. Я к ее господам прежде хаживал. Их усадьба отселева недалече.

     - И Петрушку-лакея знаешь?

     - Петра Васильевича? Как же, знал.

     - Где он теперь?

     - А в солдаты поступил.

     Мы помолчали.

     - Что она, кажется, нездорова? - спросил я наконец Ермолая.

     - Какое здоровье!..  А  завтра,  чай,  тяга  хороша будет.  Вам  теперь

соснуть не худо.

     Стадо диких уток со свистом промчалось над нами,  и мы слышали, как оно

спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать;

в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули.

  

<<< Иван Тургенев         «Записки охотника» - следующий рассказ >>>