<<<<Вся библиотека         Поиск >>>

 

Вся электронная библиотека >>>

Русская история >>>

 Александр Солженицын >>>

 

История 20 века

Александр Исаевич Солженицын
Александр Исаевич Солженицын


 

Разделы:   Русская история   ГУЛАГ

Рефераты по русской истории

  

Архипелаг ГУЛаг

 Часть четвёртая. Душа и колючая проволока

 

Глава 3. Замордованная воля

 

   Но и когда  уже  будет  написано,  прочтено  и  по'нято  всё  главное  об

Архипелаге ГУЛаге, - еще поймут ли: а что' была наша [воля?] Что'  была  та

страна, которая десятками лет таскала в себе Архипелаг?

   Мне пришлось носить в себе опухоль с крупный мужской кулак.  Эта  опухоль

выпятила и искривила мой живот, мешала мне есть, спать, я всегда знал о  ней

(хоть не составляла она и полупроцента моего  тела,  а  Архипелаг  в  стране

составлял процентов восемь). Но не тем была она ужасна, что давила и смещала

смежные органы, страшнее всего было, что она испускала яды и  отравляла  всё

тело.

   Так и наша страна постепенно  вся  была  отравлена  ядами  Архипелага.  И

избудет ли их когда-нибудь - Бог весть.

   Сумеем ли и  [посмеем]  ли  описать  всю  мерзость,  в  которой  мы  жили

(недалёкую, впрочем, и от сегодняшней)? И если мерзость  эту  не  полновесно

показывать, выходит  сразу  ложь.  Оттого  и  считаю  я,  что  в  тридцатые,

сороковые и пятидесятые годы [литературы] у нас [не было].  Потому  что  без

[всей] правды - не литература. Сегодня эту мерзость показывают в меру  моды

- обмолвкой, вставленной фразой, довеском, оттенком - и  опять  получается

ложь.

   Это - не  задача  нашей  книги,  но  попробуем  коротко  перечислить  те

признаки [вольной] жизни, которые  определялись  соседством  Архипелага  или

составляли единый с ним стиль.

   (1). ПОСТОЯННЫЙ СТРАХ. Как уже видел читатель, ни 35-м, ни 37-м, ни  49-м

не исчерпаешь перечня наборов на Архипелаг.  Наборы  шли  [всегда].  Как  не

бывает минуты, чтоб не умирали и не рождались, так не было и  минуты,  чтобы

не арестовывали. Иногда это подступало близко к человеку, иногда было где-то

подальше, иногда человек себя обманывал, что ему ничего не грозит, иногда он

сам выходил в палачи, и так угроза ослабевала, - но любой  взрослый  житель

этой страны от колхозника до члена Политбюро всегда знал,  что  неосторожное

слово или движение - и он безвозвратно летит в бездну.

   Как на Архипелаге под каждым  придурком - пропасть  (и  гибель)  общих

работ, так и в стране под каждым жителем - пропасть (и гибель)  Архипелага.

По видимости страна много больше своего Архипелага - но вся она, и  все  её

жители как бы призрачно висят над его распяленным зевом.

   Страх - не всегда страх перед арестом. Тут были  ступени  промежуточные:

чистка, проверка, заполнение  анкеты - по  распорядку  или  внеочередное,

увольнение с работы, лишение прописки, высылка или ссылка. *(1)  Анкеты  так

подробно и пытливо были составлены, что более половины жителей ощущали  себя

виновными и постоянно мучились подступающими сроками заполнения их. Составив

однажды ложную повесть своей жизни, люди старались  потом  не  запутаться  в

ней. Но опасность могла грянуть неожиданно:  сын  кадыйского  Власова  Игорь

постоянно писал, что отец его умер. Так он поступил уже в  военное  училище.

Вдруг его вызвали: в три дня представить справку, что отец твой умер. Вот  и

представь!

   Совокупный  страх  приводил  к  верному  сознанию  своего  ничтожества  и

отсутствия всякого [права]. В ноябре 1938 года Наташа Аничкова  узнала,  что

любимый человек её (незарегистрированный муж) посажен в  Орле.  Она  поехала

туда. Огромная площадь перед тюрьмой была запружена телегами, на них - бабы

в лаптях, шушунах и с передачами, которых  от  них  не  принимали.  Аничкова

сунулась в окошко в страшной тюремной стене. - Кто  вы  такая? - строго

спросили её. Выслушали. - Так вот, товарищ москвичка, даю вам один [совет]:

уезжайте сегодня, потому что ночью [за вами придут!] - Иностранцу здесь всё

непонятно: почему вместо делового ответа на вопрос  чекист  дал  непрошенный

совет? какое право он имел от  свободной  гражданки  требовать  немедленного

выезда? И кто это [придёт] и зачем? - Но какой советский гражданин  солжет,

что ему непонятно или  что  случай  неправдоподобный?  После  такого  совета

спасёшься остаться в чужом городе!

   Верно замечает Н. Я. Мандельштам: наша жизнь так пропиталась тюрьмою, что

простые многозначительные слова "взяли", "посадили",  "сидит",  "выпустили",

даже без текста, у нас каждый понимает только в одном смысле!

   Ощущения беззаботности наши граждане не знали никогда.

   (2).  ПРИКРЕПЛЕННОСТЬ.  Если  б  можно  было  легко  менять  своё   место

жительства, уезжать оттуда, где тебе стало опасно - и  так  отряхнуться  от

страха, освежиться! - люди вели бы себя смелей, могли  б  и  рисковать.  Но

долгие десятилетия мы были скованы тем порядком, что никакой  работающий  не

мог самовольно оставить работу. И еще - пропиской  все  были  привязаны  по

местам. И еше - жильём, которого не продашь,  не  сменишь,  не  наймёшь.  И

оттого было смелостью безумной - [протестовать] там, где живешь,  или  там,

где работаешь.

   (3). СКРЫТНОСТЬ, НЕДОВЕРЧИВОСТЬ. Эти чувства  заменили  прежнее  открытое

радушие, гостеприимство (еще не убитые и  в  20-х  годах).  Эти  чувства -

естественная защита всякой семьи и каждого человека,  особенно  потому,  что

никто никуда не может уволиться, уехать, и каждая мелочь годами на  прогляде

и на прослухе. Скрытность советского человека нисколько  не  избыточна,  она

необходима, хотя иностранцу может порой показаться сверхчеловеческой. Бывший

царский офицер К. У. только потому уцелел,  никогда  не  был  посажен,  что,

женясь, не сказал [[жене]] о своём прошлом. Был арестован брат его, Н. У. -

так жена арестованного, пользуясь тем, что они с Н. У. в момент ареста  жили

в разных городах, скрыла его арест от своего [[отца]] и [[сестры]] - чтоб

они не проговорились. Она предпочла  сказать  им,  и  всем  (и  потом  долго

играть), что муж её бросил! Это - тайны одной семьи,  рассказанные  теперь,

через 30 лет. А какая городская семья не имела их?

   В 1949 году у соученицы студента В. И. арестовали отца. В  таких  случаях

все отшатывались и это  считалось  естественно,  а  В.  И.  не  усторонился,

открыто выразил девушке сочувствие, искал, чем  помочь.  Перепуганная  таким

необычайным поведением, девушка отвергла помощь и участие В. И., она соврала

ему, что не верит в правдивость своего арестованного отца,  наверно  он  всю

жизнь скрывал  своё  преступление  от  семьи.  (Только  в  хрущевское  время

разговорились: девушка решила тогда, что В. И. - либо  стукач,  либо  член

антисоветской организации, ловящей недовольных.)

   Это всеобщее взаимное недоверие углубляло  братскую  яму  рабства.  Начни

кто-нибудь смело открыто высказываться - все  отшатывались:  "провокация!"

Так обречён был на одиночество и отчуждение  всякий  прорвавшийся  искренний

протест.

   (4). ВСЕОБЩЕЕ НЕЗНАНИЕ. Таясь друг от друга и друг другу не веря, мы сами

помогали внедриться  среди  нас  той  [абсолютной  негласности],  абсолютной

дезинформации,  которая  есть  [причина  причин]  всего  происшедшего - и

миллионных посадок и их массовых одобрений. Ничего друг другу не сообщая, не

вопя, не стеня, и ничего друг от друга не узнавая,  мы  отдались  газетам  и

казённым ораторам. Каждый день нам подсовывали что-нибудь разжигающее, вроде

фотографии железнодорожного крушения (вредительского) где-нибудь за 5  тысяч

километров. А что' надо было нам обязательно, что на нашей лестничной клетке

сегодня случилось - нам неоткуда было узнать.

   Как же стать гражданином, если ты ничего не знаешь об  окружающей  жизни?

Только сам захваченный капканом, с опозданием узнаёшь.

   (5). СТУКАЧЕСТВО, развитое умонепостижимо. Сотни  тысяч  оперативников  в

своих явных кабинетах, и в безвинных комнатах казенных зданий, и на  явочных

квартирах, не щадя бумаги и своего пустого времени,  неутомимо  вербовали  и

вызывали на сдачу донесений такое  количество  стукачей,  которое  никак  не

могло быть им нужно для сбора информации. Вербовали даже заведомо  ненужных,

неподходящих им людей, кто наверняка не  согласится - например,  верующую

жену умершего в лагере  баптистского  пресвитера  Никитина.  Всё  же  её  по

несколько часов держали на допросе на ногах, то арестовывали, то  переводили

на заводе на худшую работу. - Одна из целей такой обильной  вербовки  была,

очевидно: сделать так, чтобы каждый подданный  чувствовал  на  себе  дыхание

осведомительных труб. Чтобы в каждой компании, в каждой рабочей  комнате,  в

каждой квартире или был бы стукач, или все бы опасались, что он есть.

   Я выскажу поверхностное  оценочное  предположение:  из  четырех - пяти

городских жителей одному непременно хоть один раз за его жизнь да предложили

стать стукачом. А то - и гуще. В новейшее время я делал  проверки  и  среди

арестантских компаний и среди извечных  вольняшек:  заводил  разговор,  кого

когда и как вербовали. И так оказалось, что из нескольких человек за  столом

[всем] в своё время предлагали!

   Н. Я. Мандельштам правильно заключает: кроме цели  ослабить  связь  между

людьми, тут была и другая - поддавшиеся на вербовку, стыдясь  общественного

разоблачения, будут заинтересованы в незыблемости режима.

   Скрытность пустила холодные щупальцы по  всему  народу  -   она  проникла

между  сослуживцами,  между  старыми  друзьями,  между   студентами,   между

солдатами, между соседями, между подрастающими детьми - и даже  в  приёмной

НКВД между женами, принесшими передачи.

   (6). ПРЕДАТЕЛЬСТВО КАК ФОРМА СУЩЕСТВОВАНИЯ.  При  многолетнем  постоянном

страхе за себя и свою семью человек становится данником страха,  подчинённым

его. И оказывается  наименее  опасной  формой  существования - постоянное

предательство.

   Самое мягкое, зато и самое распространенное предательство - это  ничего

прямо худого не делать, но: не заметить  гибнущего  рядом,  не  помочь  ему,

отвернуться, сжаться. Вот арестовали  соседа,  товарища  по  работе  и  даже

твоего близкого друга. Ты молчишь, ты делаешь вид,  что  и  не  заметил  (ты

никак не можешь потерять свою сегодняшнюю работу!). Вот  на  общем  собрании

объявляется, что изчезнувший вчера - заклятый враг народа. И ты,  вместе  с

ним двадцать лет сгорбленный  над  одним  и  тем  же  столом,  теперь  своим

благородным молчанием (а то и осуждающей речью!)  должен  показать,  как  ты

чужд его преступлений (ты для своей дорогой семьи, для близких своих  должен

принести эту жертву! какое  ты  имеешь  право  не  думать  о  [[них?]]).  Но

остались у арестованного - жена, мать, дети, может  быть  помочь  хоть  им?

Нет-нет, опасно: ведь это - жена [врага], и мать врага,  и  дети  врага  (а

твоим-то надо получить еще долгое образование)!

   Когда арестовали  инженера  Пальчинского,  жена  его  Нина  писала  вдове

Кропоткина: "Осталась я совсем  без  средств,  никто  ничем  не  помог,  все

чураются, боятся... Я теперь увидала, что' такое  друзья.  Исключений  очень

мало." *(2)

   Укрыватель - тот же враг! Пособник - тот же враг. Поддерживающий дружбу

- тоже враг. И телефон заклятой семьи замолкает. Почта обрывается. На улице

их не узнают, ни руки не подают, ни кивают. Тем более в гости не зовут. И не

ссужают деньгами. В кипении большого города люди оказываются как в пустыне.

   А Сталину только это и нужно! А он смеется в усы, гуталинщик!

   Академик Сергей Вавилов после расправы над своим великим братом  пошел  в

лакейские  президенты.  (Усатый  шутник   в   издёвку   придумал,   проверял

человеческое сердце.) А. Н. Толстой, советский граф, остерегался  не  только

посещать, но деньги давать семье своего пострадавшего брата.  Леонид  Леонов

запретил своей жене, урожденной Сабашниковой, посещать семью её  посаженного

брата  С.  М.  Сабашникова.  А  легендарный  Димитров,  этот  лев   рыкающий

лейпцигского процесса отступился и не спас, предал  своих  друзей  Попова  и

Танева, когда им, освобожденным по фашистскому суду,  вкатили  на  советской

земле по 15 лет  "за  покушение  на  товарища  Димитрова"  (в  Краслаге  они

отбывали).

   Положение у семей арестованных было  известно  какое.  Вспоминает  В.  Я.

Кавешан из Калуги: после ареста отца от нас все бежали, как от  прокаженных,

мне пришлось школу бросить - [затравили ребята] (растут  предатели!  растут

палачи!), а мать уволили с работы. Приходилось побираться.

   Одну семью арестованного москвича  в  1937  г. - мать  с  ребятишками,

милиционеры повезли на вокзал - ссылать. И вдруг, когда  вокзал  проходили,

мальчишка (лет восьми)  исчез.  Милиционеры  искрутились,  найти  не  могли.

Сослали семью без этого мальчишки. Оказывается он нырнул под красную  ткань,

обматывающую высокую разножку под  бюстом  Сталина,  и  так  просидел,  пока

миновала опасность.  Потом  вернулся  домой - квартира  опечатана.  Он  к

соседям, он к знакомым, он к друзьям папы и мамы - и  не  только  никто  не

принял этого мальчика в семью, но  ночевать  не  оставили!  И  он  сдался  в

детдом... Современники! Соотечественники! Узнаёте ли вы свою харю?

   И всё это - только легчайшая ступень  предательства  -   отстранение.  А

сколько еще заманчивых ступеней - и какое  множество  людей  опускалось  по

ним? Те, кто уволили мать Кавешан с работы - не отстранились?  внесли  свою

лепту? Те, послушные звонку оперативника, кто  послали  Никитину  на  чёрную

работу, чтоб скорее стала стукачкой?  Да  те  редакторы,  которые  бросались

вычёркивать имя вчера арестованного писателя?

   Маршал Блюхер - вот символ той эпохи: сидел совой в  президиуме  суда  и

судил  Тухачевского  (впрочем,  и  тот  сделал  бы  так   же).   Расстреляли

Тухачевского - снесли  голову  и  Блюхеру.  Или  прославленные  профессора

медицины  Виноградов  и  Шерешевский.  Мы  помним,  как  пали  они   жертвой

злодейского оговора в 1952 году - но  не  менее  же  злодейский  оговор  на

собратьев своих Плетнёва  и  Левина  они  подписали  в  1936-м.  (Венценосец

тренировался в сюжете и на душах...)

   Люди жили в [поле] предательства - и лучшие  доводы  шли  на  оправдание

его. В 1937 году одна супружеская пара ждала ареста - из-за того, что  жена

приехала из Польши. И согласились они так: не дожидаясь  этого  ареста,  муж

донёс на жену! Её арестовали, а он "очистился" в глазах НКВД  и  остался  на

свободе. - Всё в том же достославном  году  старый  политкаторжанин  Адольф

Межов, уходя в тюрьму, произнёс своей единственной любимой дочери  Изабелле:

"мы отдали жизнь за советскую власть - и пусть никто не воспользуется твоей

обидой. Поступай в комсомол!" По суду  Межову  не  запретили  переписку,  но

комсомол потребовал, чтоб дочь не вела её - и в духе отцовского  напутствия

дочь отреклась от отца.

   Сколько было тогда этих [отречений!] - то публичных,  то  печатных:  "Я,

имя рек, с такого-то  числа  отрекаюсь  от  отца  и  матери  как  от  врагов

советского народа". Этим покупалась жизнь.

   Тем, кто не жил в то время (или сейчас не живёт в Китае) почти невозможно

понять и простить. В средних человеческих обществах человек  проживает  свои

60 лет, никогда не попадая в клещи такого выбора, и сам он  уверен  в  своей

добропорядочности и те, кто держат речь на его  могиле.  Человек  уходит  из

жизни, так и не узнав, в какой колодец зла можно сорваться.

   Массовая парша душ охватывает общество не мгновенно. Еще все 20-е годы  и

начало 30-х многие люди  у  нас  сохраняли  душу  и  представления  общества

прежнего: помочь в беде, заступиться за  бедствующих.  Еще  и  в  1933  году

Николай Вавилов и Мейстер открыто хлопотали  за  всех  посаженных  ВИРовцев.

Есть какой-то минимально-необходимый  срок  растления,  раньше  которого  не

справляется с народом великий Аппарат. Срок определяется и возрастом еще  не

состарившихся упрямцев. Для России оказалось нужным 20 лет. Когда Прибалтику

в 1949 году постигли массовые посадки, - для  их  растления  прошло  всего

около 5-6 лет, мало, и там семьи, пострадавшие от власти, встречали со  всех

сторон поддержку.  (Впрочем,  была  и  дополнительная  причина,  укреплявшая

сопротивление  прибалтов:  социальные  гонения  выглядели  как  национальное

угнетение, а в этом случае люди всегда твёрже стоят на своём.)

   Оценивая 1937 год для Архипелага, мы обошли его высшей короной. Но здесь,

для [воли] - этой коррозийной короной предательства мы должны его увенчать:

можно признать, что именно этот год  сломил  душу  нашей  воли  и  залил  её

массовым растлением.

   И даже это не было еще концом нашего  общества!  (Как  мы  видим  теперь,

конец вообще никогда не наступил - живая ниточка России дожила,  дотянулась

до лучших времён, до 1956-го, а теперь уж тем более не умрёт.) Сопротивление

не выказалось въявь, оно не окрасило эпохи всеобщего падения, но  невидимыми

тёплыми жилками билось, билось, билось, билось.

   В это страшное время, когда в  смятенном  одиночестве  сжигались  дорогие

фотографии, дорогие письма и дневники, когда каждая  пожелтевшая  бумажка  в

семейном  шкафу  вдруг  расцветала  огненным  папоротником  гибели  и   сама

порывалась кинуться в печь,  какое  мужество  требовалось,  чтобы  тысячи  и

тысячи ночей не сжечь,  сберечь  архивы  осужденных  (как  Флоренского)  или

заведомо упречных (как философа Федорова)! А какой подпольной  антисоветской

жгущей  крамолой  должна  была  казаться  повесть  Лидии  Чуковской   "Софья

Петровна"! Её сохранил  Исидор  Гликин.  В  блокадном  Ленинграде,  чувствуя

приближение смерти, он побрёл через весь город отнести её  к  сестре  и  так

спасти.

   Каждый поступок противодействия власти требовал мужества несоразмерного с

величиной поступка. Безопаснее было при Александре II хранить  динамит,  чем

при Сталине приютить сироту врага народа - однако, сколько же  детей  таких

взяли, спасли (сами-то дети пусть расскажут).  И  тайная  помощь  семьям -

была. И кто-то же подменял жену  арестованного  в  безнадежной  трехсуточной

очереди, чтоб она погрелась и поспала. И кто-то же, с  колотящимся  сердцем,

шел предупредить, что на квартире - засада, и туда возвращаться  нельзя.  И

кто-то давал беглянке приют, хоть сам эту ночь не спал.

   Уже поминали мы тех, кто осмеливался не голосовать за казнь Промпартии. А

кто-то же ушел  на  Архипелаг  и  за  защиту  своих  неприметных  безвестных

сослуживцев. Сын в отца: сын того  Рожанского,  Иван,  пострадал  и  сам  за

защиту своего сослуживца Копелева. На  партсобрании  ленинградского  Детгиза

поднялся М. М. Майснер и стал защищать "вредителей в детской литературе" -

тотчас же он был и исключен, и арестован. Ведь знал, на что шел!  *(3)  А  в

военной цензуре (Рязань, 1941) девушка-цензорша порвала криминальное  письмо

неизвестного ей фронтовика - но заметили, как она рвала в корзину,  сложили

из кусочков - и [посадили] её самоё. Пожертвовала  собой  для  неизвестного

дальнего человека! (И я-то узнал - лишь потому, что  в  Рязани.  А  сколько

таких неузнанных случаев?..)

   Теперь удобно выражаться,  что  [посадка]  была - лотерея  (Эренбург).

Лотерея-то лотерея,  да  кой-какие  номерки  и  помеченные.  Заводили  общий

бредень, сажали по  цифровым  заданиям,  да, - но  уж  каждого  [публично

возражавшего] тяпали в ту же минуту! И  получался  [душевный  отбор],  а  не

лотерея! Смельчаки попадали под топор, отправлялись на  Архипелаг - и  не

замучалась картина однообразно-покорной оставшейся [воли]. Все, кто  чище  и

лучше, не могли состоять в этом обществе, а без них оно всё более  дряннело.

Эти тихие уходы - их и совсем не приметишь.  А  они - умирание  народной

души.

   (7).  РАСТЛЕНИЕ.  В  обстановке  многолетнего  страха   и   предательства

уцелевшие люди уцелевают  только  внешне,  телесно.  А  что'  внутри - то

истлевает.

   Вот и соглашались миллионы  стать  стукачами.  Ведь  если  пересидело  на

Архипелаге  за  35  лет  (до  1953-го),   считая   с   умершими,   миллионов

сорок-пятьдесят (это скромный подсчёт, это - лишь трех- или  четырехкратное

население ГУЛага, а ведь в войну запросто вымирало по [проценту] в  [день]),

то хотя бы по каждому третьему, пусть пятому делу есть же  чей-то  донос,  и

кто-то свидетельствовал! Они все и сегодня среди нас, эти чернильные убийцы.

Одни сажали ближних из страха - и  это  еще  первая  ступень,  другие  из

корысти, а третьи - самые молодые тогда,  а  сейчас  на  пороге  пенсии -

предавали вдохновенно, предавали идейно, иногда даже открыто: ведь считалось

классовой доблестью разоблачить врага! Все эти люди -   среди  нас,  и  чаще

всего - благоденствуют, и мы еще восхищаемся,  что  это  -   "наши  простые

советские люди".

   Рак души развивается скрыто и поражает именно  ту  её  часть,  где  ждешь

благодарности. Федор Перегуд вспоил и вскормил Мишу Иванова: ему негде  было

работать - он устроил его на тамбовском  вагоноремонтном  заводе  и  обучил

делу; ему жить было негде - он поселил его у себя, как  родного.  И  Михаил

Дмитриевич Иванов подаёт заявление в НКВД, что  Федор  Перегуд  за  домашним

столом хвалил немецкую технику.  (Надо  знать  Федора  Перегуда - он  был

механик,  моторист,  радист,  электрик,  часовой  мастер,  оптик,  литейщик,

модельщик, краснодеревщик, до двадцати специальностей. В  лагере  он  открыл

мастерскую точной механики; потеряв ногу, сделал сам  себе  протез.)  Пришли

брать Перегуда - прихватили в тюрьму и 14-летнюю дочь - и всё это на счету

М. Д. Иванова! На суд он пришел  чёрный:  значит,  гниющая  душа  проступает

иногда на лице. Но скоро бросил завод, стал открыто служить в ГБ.  Потом  за

бездарностью был спущен в пожарную охрану.

   В растленном обществе неблагодарность - будничное, расхожее чувство, ему

и не удивляются почти. После ареста селекционера В. С. Маркина агроном А. А.

Соловьев уверенно своровал выведенный им  сорт  пшеницы  "таёжная-49".  *(4)

Когда разгромлен был институт буддийской  культуры  (все  видные  сотрудники

арестованы), а  руководитель  его,  академик  Щербатский,  умер, - ученик

Щербатского Кальянов пришел ко вдове и убедил отдать ему  книги  и  рукописи

умершего - "иначе  будет  плохо:  институт  буддийской  культуры  оказался

шпионским центром." Завладев работами, он часть из них  (а  также  и  работу

Вострикова) издал под своей фамилией и тем прославился.

   Есть многие научные репутации  в  Москве  и  в  Ленинграде,  вот  так  же

построенные на крови и костях. [Неблагодарность учеников], пересекшая  пегою

полосою нашу науку и технику в 30-е - 40-е годы, имела понятное объяснение:

наука переходила от  подлинных  учёных  и  инженеров  к  скороспелым  жадным

[выдвиженцам].

   Сейчас не уследить, не перечислить все эти присвоенные работы, украденные

изобретения. А - квартиры, перенятые у  арестованных?  А  -   разворованные

вещи? Да во время войны эта дикая черта не проявилась ли почти как всеобщая:

если кто-нибудь в глубоком горе, или разбомблен, сожжен или эвакуируется -

уцелевшие соседи, простые  советские  люди,  стараются  в  эти-то  минуты  и

поживиться за его счёт?

   Разнообразны  виды  растления,  и  не  нам  в  этой  главе  их  охватить.

Совокупная  жизнь  общества  состояла  в  том,  что  выдвигались  предатели,

торжествовали бездарности, а всё лучшее и честное шло крошевом из-под  ножа.

Кто укажет мне  с  30-х  годов  по  50-е  [один  случай]  на  страну,  чтобы

благородный  человек  поверг,  разгромил,  изгнал  низменного  склочника?  Я

утверждаю, что такой случай невозможен, как невозможно ни одному водопаду  в

виде исключения падать вверх. Благородный человек ведь не обратится в ГБ,  а

у подлеца оно всегда под рукой. И ГБ тоже не остановится ни перед кем,  если

уж не остановилось перед Николаем Вавиловым. Так отчего же бы  водопад  упал

вверх?

   Это лёгкое торжество  низменных  людей  над  благородными  кипело  чёрной

вонючей мутью в столичной тесноте, - но и там,  под  арктическими  честными

вьюгами, на полярных станциях - излюбленном мифе 30-х годов, где  впору  бы

ясноглазым гигантам Джека Лондона курить трубку мира, - зловонило  оно  и

там. На полярной станции острова Домашнего (Северная Земля) было  всего  три

человека: беспартийный начальник станции Александр Павлович Бабич,  почётный

старый полярник; чернорабочий Еремин - он же и единственный партиец, он  же

и парторг (!) станции; комсомолец (он же и комсорг!)  метеоролог  Горяченко,

честолюбиво добивавшийся спихнуть начальника и занять его  место.  Горяченко

роется в личных вещах  начальника,  ворует  документы,  угрожает.  По  Джеку

Лондону полагалось бы двоим мужчинам просто сунуть этого негодяя под лёд. Но

нет - посылается  в  Главсевморпуть  телеграмма  Папанину  о  необходимости

сменить работника. Парторг Еремин подписывает  эту  телеграмму,  но  тут  же

кается комсомольцу, и вместе  с  ним  шлёт  Папанину  партийно-комсомольскую

телеграмму обратного содержания.  Решение  Папанина:  коллектив  разложился,

снять  на  берег.  За  ними  приходит  ледокол  "Садко".  На  борту  "Садко"

комсомолец не теряет времени и даёт [материалы] судовому комиссару - и  тут

же Бабич арестовывается (главное обвинение: хотел... передать немцам ледокол

"Садко", - вот этот самый, на котором они сейчас все плывут!..). На  берегу

его уже сразу сгружают в КПЗ. (Вообразим на минуту, что судовой комиссар -

честный разумный человек, что  он  вызывает  Бабича,  выслушивает  и  другую

сторону. Но это значило бы открыть тайну доноса возможному врагу! - и через

Папанина  Горяченко  посадил  бы  судового   комиссара.   Система   работает

безотказно!)

   Конечно, в отдельных людях, воспитанных с детства не в пионеротряде и  не

в  комсомольской  ячейке,  душа  уцелевает.  Вдруг  на   сибирской   станции

здоровяга-солдат, увидев эшелон арестантов, бросается купить несколько пачек

папирос и конвоиров уговаривает - передать арестантам (в других местах этой

книги мы еще описываем подобные случаи). Но этот солдат - наверное  не  при

службе, отпускник какой-нибудь, и нет рядом  комсорга  его  части.  В  своей

части он бы не решился, ему  бы  не  поздоровилось.  Да  может  быть  и  тут

комендантский надзор его еще притянет.

   (8). ЛОЖЬ КАК ФОРМА СУЩЕСТВОВАНИЯ.  Поддавшись  ли  страху  или  тронутые

корыстью, завистью, люди, однако не могут так же  быстро  поглупеть.  У  них

замутнена душа, но еще довольно ясен ум. Они  не  могут  поверить,  что  вся

гениальность мира внезапно сосредоточилась в  одной  голове  с  придавленным

низким лбом. Они не могут поверить в тех оглупленных, дурашливых самих себя,

как слышат себя по радио, видят в кино, читают в газетах.  Резать  правду  в

ответ их ничто не вынуждает, но никто не разрешит  им  молчать!  Они  должны

[говорить] - а что же, как не ложь? Они  дожны  бешено  аплодировать - а

искренности с них и не спрашивают.

   И если мы читаем обращение работников высшей школы  к  товарищу  Сталину:

*(5)

 

   "Повышая свою революционную бдительность, мы поможем нашей славной разве-

дке, возглавляемой верным ленинцем,  сталинским наркомом Николаем Ивановичем

Ежовым, до конца очистить наши высшие учебные заведения как и всю нашу стра-

ну от  остатков троцкистско-бухаринской и прочей контрреволюционной мрази" -

мы же  не  примем  всё совещание в тысячу человек за идиотов, а только - за

опустившихся лжецов, покорных и собственному завтрашнему аресту.

   Постоянная ложь становится единственной безопасной формой  существования,

как и предательство. Каждое  шевеление  языка  может  быть  кем-то  слышано,

каждое выражение лица - кем-то наблюдаемо. Поэтому каждое  слово,  если  не

обязано быть прямою ложью, то обязано не противоречить общей лжи. Существует

набор фраз, набор кличек, набор готовых лживых форм,  и  не  может  быть  ни

одной речи, ни одной статьи, ни одной книги - научной,  публицистической,

критической, или  так  называемой  "художественной"  без  употребления  этих

главных наборов. В самом наинаучнейшем тексте где-то надо поддержать  чей-то

ложный авторитет или приоритет, и кого-то обругать за истину: без  этой  лжи

не выйдет в свет и академический труд. Что ж говорить о крикливых  митингах,

о дешевых собраниях в  перерыв,  где  надо  голосовать  против  собственного

мнения, мнимо радоваться тому, что тебя  огорчает  (новому  займу,  снижению

производственных расценок, пожертвованиям на какую-нибудь танковую  колонну,

обязанности работать в воскресенье или послать детей на помощь  колхозникам)

и выражать глубочайший гнев там, где ты  совсем  не  затронут  (какие-нибудь

неосязаемые, невидимые насилия в Вест-Индии или в Парагвае).

   Тэнно со стыдом вспоминал в тюрьме, как за две недели до ареста он  читал

морякам лекцию: "Сталинская конституция - самая  демократическая  в  мире"

(разумеется - ни одного слова искренне).

   Нет человека,  напечатавшего  хоть  страницу - и  не  солгавшего.  Нет

человека, взошедшего на трибуну - и не солгавшего. Нет человека, ставшего к

микрофону - и не солгавшего.

   Но  если  б  хоть  на  этом  конец!  Ведь  и  далее:  всякий  разговор  с

начальством, всякий разговор в  отделе  кадров,  всякий  вообще  разговор  с

другим  совегским  человеком  требует  лжи - иногда  напроломной,  иногда

оглядчивой, иногда снисходительно-подтверждающей. И если  с  глазу  на  глаз

твой собеседник-дурак сказал тебе, что мы отступаем до Волги, чтоб  заманить

Гитлера поглубже, или что колорадского жука  нам  сбрасывают  американцы -

надо согласиться! надо обязательно согласиться! А качок головы вместо  кивка

может обойтись тебе переселением на Архипелаг (вспомним посадку  Чульпенёва,

часть 1, глава 7).

   Но и это еще не всё: растут твои дети! Если они уже подросли  достаточно,

вы с женой не должны говорить при них открыто то, что вы  думаете:  ведь  их

воспитывают быть Павликами Морозовыми, они не дрогнут пойти на этот  подвиг.

А если дети ваши еще малы, то надо решить, как верней их воспитывать:  сразу

ли выдавать им ложь за правду (чтоб им было  [легче]  жить)  и  тогда  вечно

лгать еще и перед ними; или же говорить им правду - с опасностью,  что  они

оступятся, прорвутся, и  значит  тут  же  втолковывать  им,  что  правда -

убийственна, что за порогом дома надо лгать, только лгать, вот  как  папа  с

мамой.

   Выбор такой, что пожалуй и детей иметь не захочешь.

   Ложь как длительная основа жизни. В провинциальный  институт  преподавать

литературу приезжает из столицы молодая умная всё понимающая женщина  А.  К.

- но не запятнана её анкета  и  новенький  кандидатский  диплом.  На  своём

главном курсе она видит единственную партийную студентку -   и  решает,  что

именно  та  здесь  будет  стукачка.  (Кто-то  на  курсе  обязательно  должен

[стучать], в этом А. К. уверена.) И  она  решает  играть  с  этой  партийной

студенткой в милость и близость. (Кстати, по  тактике  Архипелага  здесь -

чистый просчёт, надо напротив влепить ей две двойки, тогда всякий  её  донос

- личные счёты.) Они и встречаются вне института, и обмениваются карточками

(студентка носит фото А. К. в  обложке  партбилета);  в  каникулярное  время

нежно переписываются. И  каждую  лекцию  читает  А.  К.,  приноравливаясь  к

возможным оценкам своей  партийной  студентки. - Проходит  4  года  этого

унизительного  притворства,   студентка   кончила,   теперь   её   поведение

безразлично для А.К., и при первом же её визите А. К.  откровенно  плохо  её

принимает.  Рассерженная  студентка  требует  размена  карточек  и  писем  и

восклицает (самое уныло-смешное, что она, вероятно, и  стукачкой  не  была):

"Если кончу аспирантку - никогда так не буду держаться за жалкий  институт,

как вы! На что были похожи ваши лекции! - шарманка!"

   Да! Обедняя, выцвечивая, обстригая всё под  восприятие  стукачки,  А.  К.

погубила лекции, которые способна была читать с блеском.

   Как остроумно сказал один поэт, не культ личности  у  нас  был,  а  культ

двуличности.

   Конечно, и здесь надо различать ступени: вынужденной, оборонительной  лжи

- и лжи самозабвенной, страстной, какой больше всего  отличались  писатели,

той лжи, в умилении которой написала Шагинян в 1937 году (!), что вот  эпоха

социализма преобразила даже и следствие: по  рассказам  следователей  теперь

подследственные [охотно с ними сотрудничают], рассказывая о себе и о  других

всё необходимое.

   Как  далеко  увела  нас   ложь   от   нормального   общества,   даже   не

сориентируешься: в её сплошном сероватом тумане не видно ни  одного  столба.

Вдруг разбираешь из примечаний, что  "В  мире  отверженных"  Якубовича  была

напечатана (пусть под псевдонимом) [в то самое время],  когда  автор  кончал

каторгу и ехал в ссылку.  *(6)  Ну,  примерьте  же,  примерьте  к  нам!  Вот

проскочила чудом  моя  запоздавшая  и  робкая  повесть,  и  твёрдо  опустили

шлагбаумы, плотно задвинули створки и болты, и - не о  современности  даже,

но о том что было тридцать и пятьдесят лет  назад - писать  запрещено.  И

прочтем ли мы  это  при  жизни?  Мы  так  и  умереть  должны  оболганными  и

завравшимися.

   Да впрочем, если бы и предлагали узнать правду - еще  захотела  ли  бы

[воля] её узнать! Ю. Г. Оксман вернулся из лагерей в 1948 г. и не был  снова

посажен, жил в Москве. Не покинули  его  друзья  и  знакомые,  помогали.  Но

только не хотели слышать его воспоминаний о лагере! Ибо, зная [то] - как же

жить?..

   После войны очень популярна была песня: "Не слышно шуму  городского".  Ни

одного  самого  среднего  певца  после  неё  не  отпускали   без   неистовых

аплодисментов.  Не  сразу  догадалось  Управление  Мыслей  и  Чувств,  и  ну

передавать её по радио, и ну разрешать со сцены: ведь русская,  народная!  А

потом догадались - и затёрли. Слова-то песни были об обречённом  узнике,  о

разорванном  союзе  сердец.  Потребность  покаяться   гнездилась   всё-таки,

шевелилась, и изолгавшиеся люди хоть этой старой песне  могли  похлопать  от

души.

   (9). ЖЕСТОКОСТЬ. А где же при всех предыдущих качествах  удержаться  было

добросердечности? Отталкивая призывные руки  тонущих - как  же  сохранишь

доброту? Уже измазавшись в кровушке - ведь  потом  только  жесточеешь.  Да

жестокость  ("классовая  жестокость")  и  воспевали,  и  воспитывали,  и  уж

теряешь, верно, где эта черта между дурным и хорошим.  Ну,  а  когда  еще  и

высмеяна доброта, высмеяна жалость, высмеяно милосердие - кровью  напоенных

на цепи не удержишь!

   Моя  безымянная  корреспондентка  (с  Арбата  15)  спрашивает  "о  корнях

жестокости", присущей "некоторым советским людям". Почему, чем беззащитнее в

их распоряжении человек, тем большую жестокость они  проявляют?  И  приводит

пример - совсем, вроде бы, и не главный, но мы его повторим.

   Зима с  43-го  на  44-й  год,  челябинский  вокзал,  навес  около  камеры

хранения. Минус 25 градусов.  Под  навесом - цементный  пол,  на  нём -

утоптанный прилипший снег, занесённый  извне.  В  окне  камеры  хранения -

женщина в ватнике, с этой стороны окна - упитанный милиционер  в  дубленном

полушубке. Они  ушли  в  игровой  ухаживающий  разговор.  А  на  полу  лежит

несколько человек - в хлопчатобумажных одежонках и тряпках цвета  земли,  и

даже ветхими назвать эти тряпки - слишком их украсить. Это  молодые  ребята

- изможденные, опухшие, с болячками на губах. Один, видно  в  жару,  прилёг

голой  грудью  на  снег,  стонет.  Рассказывающая  подошла  к  ним   узнать,

оказалось: один из них кончил срок  в  лагере,  другой  сактирован,  но  при

освобождении им неправильно оформили документы и теперь не дают  билетов  на

поезд домой. А возвращаться в лагерь у них  нет  сил - истощены  поносом.

Тогда рассказчица стала отламывать  им  по  кусочку  хлеба.  Тут  милиционер

оторвался  от  весёлого  разговора  и  угрозно  сказал  ей:   "Что,   тётка,

родственников признала? Уходи-ка лучше отсюда, умрут  и  без  тебя".  И  она

подумала - а ведь возьмёт ни с того, ни с сего и меня  посадит!  (И  верно,

отчего бы нет?) И - ушла.

   Как здесь всё типично для нашего общества - и то, что' она  подумала,  и

как ушла. И этот безжалостный милиционер, и безжалостная женщина в  ватнике,

и та кассирша, которая отказала им в билетах, и  та  медсестра,  которая  не

примет их в городскую больницу, и тот вольнонаёмный дурак, который  оформлял

им документы в лагере.

   Пошла лютая жизнь, и уже,  как  при  Достоевском  и  Чехове,  не  назовут

заключённого "несчастненьким", а  пожалуй  только - "падло".  В  1938  г.

магаданские школьники  бросали  камнями  в  проводимую  колонну  заключённых

женщин (вспоминает Суровцева).

   Знала ли наша страна раньше или знает другая какая-нибудь теперь  столько

отвратительных и раздирающих квартирных и семейных историй? Каждый  читатель

расскажет их довольно, упомянем одну-две.

   В коммунальной ростовской квартире на Доломановском жила Вера  Красуцкая,

у которой в 1938 г. был арестован и погиб муж.  Её  соседка  Анна  Стольберг

знала об этом - и восемнадцать лет! с 1938 по 1956-й наслаждалась  властью,

пытала угрозами: на кухне  или  подловив  проход  по  коридору,  она  шипела

Красуцкой: "Пока хочу - живи, а захочу - [карета]  за  тобой  приедет".  И

только в 1956 году Красуцкая решилась написать жалобу  прокурору.  Стольберг

смолкла. Но жили и дальше в одной квартире.

   После ареста Николая Яковлевича Семенова в 1950 году  в  г.  Любиме,  его

жена тут же, зимой, выгнала из дому жившую вместе  с  ними  его  мать  Марию

Ильиничну Семенову: "Убирайся, старая ведьма!  Сын  твой - враг  народа!"

(Через шесть лет, когда муж вернётся из  лагеря,  она  с  подросшей  дочерью

Надей выгонит и мужа ночью  в  кальсонах  на  улицу.  Надя  будет  стараться

потому, что ей нужно освободить место для [своего] мужа. И, бросая  брюки  в

лицо отцу, она будет кричать: "Убирайся, вон, старый гад"). *(7) Мать уехала

в Ярославль к бездетной дочери Анне. Скоро мать надоела этой дочери и  зятю.

И зять Василий Федорович Метёлкин, пожарник, в свободные  от  дежурства  дни

брал лицо тёщи в ладони, стискивал, чтобы  она  не  могла  отвернуться  и  с

наслаждением плевал ей в лицо, сколько хватало слюны,  стараясь  попадать  в

глаза и в рот. Когда  был  злей,  обнажал  член,  тыкал  старухе  в  лицо  и

требовал: "На, пососи и умирай!" Жена объясняет вернувшемуся брату: "Ну  что

ж, когда Вася выпимши... Что' с пьяного спрашивать?"  Затем  чтобы  получить

новую квартиру ("нужна ванная, негде мыть престарелую мать! не гонять же  её

в баню!"), стали относиться к старухе сносно. Получив  "под  неё"  квартиру,

набили комнаты сервантами и шифоньерами, а мать загнали в  щель  шириною  35

сантиметров между шкафом и стеной - чтоб лежала там и не  высовывалась.  Н.

Я., живя у сына, рискнул, не спросясь, перевезти туда и  мать.  Вошел  внук.

Бабка опустилась перед ним на  колени:  "Вовочка!  Ты  не  прогонишь  меня?"

Скривился внук: "Ладно, живи, пока не женюсь." Уместно добавить и о  внучке:

Надя (Надежда  Николаевна  Топникова)  за  это  время  закончила  ист-филфак

Ярославского пединститута, вступила в партию  и  стала  редактором  районной

газеты в г. Нея Костромской области. Она и поэтесса, и в 1961 г.  еще  в  г.

Любиме обосновала своё поведение в стихах:

 

   Уж если драться, так драться.

   Отец?!.. И его - в шею!

   Мораль?! Вот придумали люди!

   Знать не хочу я об этом!

   В жизни шагать я буду

   Только с холодным расчетом!

 

   Но стала от неё парторганизация  требовать  "нормализовать"  отношения  с

отцом,  и  она  внезапно  стала  ему  писать.  Обрадованный   отец   ответил

всепрощающим письмом, которое она тотчас же показала в парторганизации.  Там

поставили галочку. С тех пор только поздравляет его с  великими  майскими  и

ноябрьскими праздниками.

   В этой трагедии - семь человек. Вот и капелька нашей ВОЛИ.

   В семьях повоспитаннее не выгоняют пострадавшего родственника в кальсонах

на  улицу,   но   стыдятся   его,   тяготятся   его   желчным   "искаженным"

мировоззрением.

 

   И можно перечислять дальше. Можно назвать еще

   (10). РАБСКУЮ ПСИХОЛОГИЮ. Тот же несчастный Бабич в заявлении  прокурору:

"я понимаю, что военное время налагало  на  органы  власти  более  серьёзные

обязанности, чем разбор судебных дел отдельных лиц".

   И еще другое.

   Но признаем уже и тут: если у Сталина это всё не [само] получилось, а  он

это для нас разработал по пунктам, - он-таки был гений!

 

 

 

   И вот в этом зловонном сыром мире, где процветали только палачи  и  самые

отъявленные из предателей; где оставшиеся честные - спивались,  ни  на  что

другое не найдя воли; где тела молодежи бронзовели, а души  подгнивали;  где

каждую ночь шарила серо-зелёная рука и кого-то за шиворот тащила в ящик - в

этом мире бродили ослепшие и потерянные миллионы женщин,  от  которых  мужа,

сына или отца оторвали на Архипелаг. Они были напуганней всех,  они  боялись

зеркальных вывесок, кабинетных дверей, телефонных звонков,  дверных  стуков,

они боялись почтальона, молочницы  и  водопроводчика.  И  каждый,  кому  они

мешали, выгонял их из квартиры, с работы, из города.

   Иногда они доверчиво уповали,  что  "без  права  переписки"  так  надо  и

понимать, а  пройдёт  десять  лет - и  ОН  напишет.  *(8)  Они  стояли  в

притюремных очередях. Они ехали куда-то за сто километров, откуда,  говорят,

принимают продуктовые посылки. Иногда они сами умирали прежде смерти  своего

арестанта. Иногда по возвращенной посылке "адресат умер в лазарете" узнавали

дату смерти. Иногда, как Ольга Чавчавадзе, добирались  до  Сибири,  везя  на

могилу мужа щепотку родной земли, - да только никто уже не мог указать, под

которым же он холмиком с  троими  еще.  Иногда,  как  Зельма  Жугур,  писали

разносные письма какому-нибудь Ворошилову,  забыв,  что  совесть  Ворошилова

умерла задолго до него самого. *(9)

   А у этих женщин подрастали дети,  и  для  каждого  наступало  то  крайнее

время, когда непременно надо вернуться отцу, пока не поздно, а он не шел.

   Треугольник из тетрадной  бумаги  косой  разграфки.  Чередуются  синий  и

красный карандаш, - наверно, детская рука откладывала карандаш, отдыхала  и

брала потом новой стороной. Угловатые неопытные буквы с передышками иногда и

внутри слов:

 

   "Здастуй Папочка я забыл как надо писать скоро в Школу пойду через  зиму!

скорей приходи а то нам  плохо  нету  у  нас  Папы  мама  говорит  то  ты  в

командировке то больной что ж ты смотриш убеги из  больницы  вон  Олешка  из

больницы в одной рубашке прибежал мама сошьет тебе новые штаны я  тебе  свой

пояс отдам меня всё равно ребята боятся только Олешеньку я не бю никогда  он

тоже правду говорит он тоже бедный а ещё я както  болел  лежал  в  пруду  (=

бреду) хотел с мамой вместе умирать а она не захотела ну и я не  захотел  ой

руки уморили хватит писать целую тебя шкаф раз

   Игорек 6 с половиночкой лет

   Я уже на конвертах писать научился мама пока с  работы  придёт  а  я  уже

письмо в ящик."

 

   Манолис Глезос "в яркой и страстной речи рассказал московским писателям о

своих товарищах, томящихся в тюрьмах Греции.

   - Я понимаю, что заставил своим рассказом  сжаться  ваши  сердца.  Но  я

сделал это умышленно. Я хочу, чтобы ваши сердца болели за тех, кто томится в

заключении ... Возвысьте ваш голос  за  освобождение  греческих  патриотов!"

*(10)

   И эти тёртые лисы, конечно - возвысили! Ведь в Греции  томились  десятка

два арестантов! Может  быть,  сам  Манолис  не  понимал  бесстыдства  своего

призыва, а может в Греции пословицы такой нет:

   Зачем в люди по печаль, коли дома навзрыд?

 

   В разных местах  нашей  страны  мы  встречаем  такое  изваяние:  гипсовый

охранник с собакой, устремленной вперед,  кого-то  перехватить.  В  Ташкенте

стоит такая хоть перед училищем НКВД, а  в  Рязани - как  символ  города:

единственный монумент, если подъезжать со стороны Михайлова.

   И мы не вздрогнем от отвращения, мы привыкли как к естественным,  к  этим

фигурам, травящим собак на людей.

   На нас.

 

 

   1. Еще такие малоизвестные формы, как: исключение  из  партии,  снятие  с

работы и посылка в лагерь вольнонаемным. Так в 1938  г.  был  сослан  Степан

Григорьевич Ончул. Естественно, такие числились крайне неблагонадежными.  Во

время войны Ончула взяли в трудовой батальон, где он и умер.

 

   2. Письмо от 16.8.29, рукописный отдел библиотеки им, Ленина,  фонд  410,

карт. 5, ед. хр. 24.

 

   3. Есть у нас свидетельство о доблестном массовом  случае  стойкости,  но

ему бы требовалось второе подтверждение: в  30-м  году  на  Соловки  прибыли

своим строем  (не  приняв  конвоя)  несколько  сот  курсантов  какого-то  из

украинских училищ - за то, что отказались давить крестьянские волнения.

 

   4. А когда через 20 лет  Маркина  реабилитировали,  Соловьев  не  захотел

уступить ему даже [половины] гонорара! - "Известия" 15.11.63.

 

   5. "Правда" 20 мая 1938 г.

 

   6. И в то самое время, когда каторга эта существовала! Именно  о  каторге

[[нынешней]] книга, а не "это не повторится"!

 

   7. Точно такую же историю рассказывает и В.  И.  Жуков  из  Коврова:  его

выгоняли жена  ("убирайся,  а  то  опять  в  тюрьму  посажу!")  и  падчерица

("убирайся, тюремщик!").

 

   8. Иногда лагеря  без  права  переписки  действительно  существовали:  не

только атомные заводы 1945-49  годов,  но  например  29-й  пункт  Карлага  с

1938-го года не имел полтора года переписки.

 

   9. Он  и  своего-то  ближайшего  адьютанта  Лангового  не  имел  смелости

оградить от ареста и пыток.

 

   10. Литературная газета. 27.8.63.

 

<<< Александр Солженицын: АРХИПЕЛАГ ГУЛаг     Следующая глава  >>> 

 

Смотрите также:

В. Шаламов. Колымские рассказы. Очерки преступного мира

Архипелаг ГУЛАГ

Троцкий "Сталин"

"Дело" Гумилёва
Воспоминания дочери Сталина

Тамбовский волк тебе товарищ